|
Я запихнул своё старое, гражданское, в тот же чемодан, глянул в зеркало на двери.
Оттуда на меня смотрел командир. Молодой краском, ладный, подтянутый, — если бы не бледное, осунувшееся лицо и не эта дурацкая бородка. Ее надо было убирать, и немедленно. Ковалёв на приметах — «лицо славянского типа, особых примет нет», гладко бритый военный, а не заросший беглец. Борода меня прятала в Москве, а тут, в форме, она наоборот выдавала: командиры бород не носят. Первым делом — к цирюльнику.
По коридору прошел проводник, стуча по дверям ключом — Прибываем, сдаем бельишко!
Оставалась одна тонкость — выйти. Проводник видел настоящего Ковалёва, знал его в лицо; столкнись я с ним на перроне при свете дня — и всё, легенда рухнет на первом же шаге. Значит, придется опять хитрить.
Глава 26
Я дождался, пока поезд остановится окончательно и по вагону пойдёт суета высадки, надел шинель, взял чемодан, вышел в противоположный тамбур — не тот, где дежурил проводник, — и треугольным ключом отпер наружную дверь на нерабочую сторону, к путям. Спрыгнул на щебёнку между составами, притворил дверь за собой. Огляделся — никого, только пути, вагоны, вдалеке маневровый пыхтит. Я поправил буденовку и, стараясь держаться уверенно, как человек, которому положено тут ходить, зашагал вдоль состава к вокзалу.
Вышел я к нему сбоку, смешался с потоком прибывших — и снова, как когда-то в Москве, растворился в толпе, только теперь не бродягой, а командиром РККА, на которого встречные косились уважительно и уступали дорогу. Странное, непривычное ощущение — быть не дичью, а человеком при форме и власти.
Голод скрутил так, что перед глазами плыло. Первым делом — поесть, иначе свалюсь прямо тут, посреди вокзала, и никакая легенда не спасёт. Я нашёл вокзальный буфет — светлый, шумный, с мраморными столиками и стеклянной витриной, за которой лежало такое, от чего у меня, не евшего двое суток, свело челюсти. Я взял всего и сразу: горячий, исходящий паром борщ с пампушками, тарелку с котлетой и жареной картошкой, ломоть белого хлеба, стакан компота и, не удержавшись, пирожное — кремовое, роскошное, с пудрой.
За стойкой стояла молоденькая продавщица — круглолицая, с ямочками, в белом переднике, — и, пока пробивала мне всё это, поглядывала на меня с откровенным, весёлым интересом.
— Далеко едете, товарищ командир? — спросила она, подавая борщ, и стрельнула глазами.
— К месту службы, — ответил я, и голос со сна и голода вышел хриплым — Прибыл вот.
— К нам, в Одессу? — обрадовалась она. — Ой, хорошо у нас, вот увидите. Море, каштаны скоро зацветут… — Она чуть склонила голову. — А вы кушайте, кушайте, а то бледный какой. С дороги, видать, наголодались. Добавки захотите — вы скажите, я положу.
— Спасибо, — я улыбнулся ей, впервые за долгое время просто по-человечески. — Уж наголодался, не то слово.
Я ел так, что за ушами трещало, — жадно, торопливо, чувствуя, как с каждой ложкой возвращается жизнь, как перестаёт плыть перед глазами, как теплеет внутри. Борщ был обжигающий, наваристый, пампушки с чесноком таяли во рту, котлета сочная, картошка золотая. Шкала здоровья поползла вверх, да и настроение улучшилось.
Продавщица подкладывала мне хлеба, подливала компоту, щебетала что-то про город, про погоду, про то, что Оперный театр и Воронцовский маяк — я кивал, и мне было почти хорошо. Впервые за целую вечность кто-то говорил со мной без задней мысли, просто потому, что я молодой военный, а она — хорошенькая буфетчица, и весна.
Наевшись до отвала, я поблагодарил её, оставил щедрые чаевые с воровских рублей — она зарделась и помахала мне вслед, — и вышел с вокзала уже другим человеком: сытым, отогревшимся, почти живым. |