Изменить размер шрифта - +
Маруся удивительно была легка на руку, уколы ставила — залюбуешься, просто-таки хотелось уколоться, и видно было, что этот-то укол спасителен. И красота её была не яркая, но стоило хотя бы полминуты вглядываться в неё безотрывно, и всё становилось ясно. В гармоническом её лице странно выделялся трагический излом бровей, словно хороший человек ни за что страдает. И нижняя губа была у неё припухлая, такая, какая будто бы выдаёт особое пристрастие к этим делам: в Марусином случае это отчасти была правда, что да, то да. Лётчик Потанин, которого звали, кстати, Михаилом, именно так сейчас на неё посмотрел, всю её словно заново оглядывая, и ему опять подумалось, что такая женщина должна летать на самолёте, а не ездить на коне.

— Ты за меня не думай, — сказала Маруся довольно холодно. — Ишь чего, такой молодой, а уже как большой за всех решает.

— Я не решаю, — сказал Потанин с интонацией неожиданно мягкой, почти просительной. — Я вижу просто. Ещё в больнице увидел, но вчера совсем ясно. Не надо тебе там, Маруся. Там скоро плохо будет.

— А с тобой, значит, хорошо?

Маруся понимала, что лётчик Потанин желает ей добра. И человек он был хороший, но, как бы сказать, — ведь вот беда, все эти люди тридцать четвёртого года чувствовали много сложного, гораздо сложней и ярче, нежели тридцать лет спустя, но у них совсем не было слов для выражения всех этих многослойных вещей. Как лётчик, передвигаясь на колоссальных для тех времён скоростях, на немыслимых семистах километрах в час, начинает видеть дальше и принимать в соображение множество вещей, так и они очень много всего видели, ещё больше чувствовали, но почти ничего не умели выразить. Причины тому были разные: и страх, который их всех давил, и нежелание себе признаваться, что их занесло не туда, и попросту необразованность — какие были университеты у Маруси, что она видела, кроме своей больницы и нескольких мужчин, с которыми сходилась? Но звериным своим умом она понимала, что лётчик Потанин — он вроде вот этой пустынной летней Москвы периода реконструкции: всё перестраивается, и это должно быть весело, но почему-то совсем невесело, и жить в ней неприятно. Все как бы обязаны были радоваться просторным заасфальтированным площадям и тому, как всё похорошело, и никто ничего не говорил прямо. Вот и старый Крымский мост будут перевозить вниз по реке, а тут построят новый. И самолёт лётчика Потанина очень хорош, необыкновенно, но ведь жить в этом самолёте нельзя, и летать неудобно, дышать трудно. Он ей много про это рассказывал. Лётчик Потанин молчал, не решаясь сказать, что с ним будет хорошо. Лётчики, в особенности полярные, были честные ребята.

— Вообще, — желая его утешить, сказала Маруся, — он действительно как с ума сошёл. Вчера любимую чашку мою разбил. И не признаётся.

— Чашку? — переспросил Потанин. — Это плохо, что чашку. Это даже примета у нас такая есть, что если кружку разбил или стакан — в рейс не ходят. У нас поэтому на базе стаканы небьющиеся. Я как раз тебе подарить хотел.

Он вынул из своей плоской лётной сумки красный пластмассовый кругляш, слегка тряхнул его — и из кругляша образовался стакан, прозрачный, с довольно толстыми стенками, имевший столь же надёжный вид, что и вся лётная экипировка, лётные куртки, шлемы, планшеты, всё, что она видела.

— Мне ещё дадут, — сказал он. — Вещь хорошая.

— Его дочь очень любит, — сказала Маруся. Как раз на эстраде пионеры читали монтаж про то, как прекрасно им живётся. — Я сама не понимаю, как она так? Вся в меня, а любит его. И он всё время как начнёт обижаться на что, так хватает её в обнимку и так сидит, глазищи выкатив. И он больше с ней сидит, чем я. Я работаю, а он дома пишет. Когда она не в саду, то всё время с ним.

Быстрый переход