Но против условности престижа была выдвинута условность неприкосновенности территории.
Агенты были близки. Еще два шага, и они достигли сгнившего забора. Тогда Барро, просунув свою запачканную углем бороду в щель между досками, об'явил:
— Берегитесь! Что вам здесь нужно? Мы здесь у себя, на частной земле, если вы на нее проникнете, вы нарушите право жилищ. Вы предупреждены!
Высокомерный голос возразил:
— Вы должны выдать арестованного!
— Иди, возьми его, верблюд! — крикнул из толпы Лабранш.
Несколько полицейских трясли забор; брошенная кем-то бутылка описала параболу над головами и упала на дорогу; звон разбитого стекла разжег души; десять других бутылок полетели вслед за первой; один из полицейских, с окровавленным лицом, выхватил револьвер и выстрелил. Раздался протяжный, жалобный крик: подмастерье Клеман поднял обе руки, сделал три шага назад и упал. Потом еще раз жалобно вскрикнул и затих.
— А, свиньи, они его убили! — закричал Баржак.
— Убийцы! Смерть им! Смерть шпикам! Смерть кровопийцам!
Еще дюжина бутылок полетела на улицу. Крик Клемана заставил полицейского офицера, испугавшегося "дела", отозвать солдат и отступить перед растущим возбуждением стачечников; не будь забора, завязалась бы смертельная схватка. Но был забор. Он ставил преграду. Группы, рассеянные у забора, лишенные связи с остальными, той связи, которая вдохновляет толпу отвагой, ограничивались бросанием камней и руганью. Полицейские заняли позицию в двухстах метрах от пустыря. В сумерках они образовали черную массу, казавшуюся более компактной и грозной, по мере того как погасал день.
— В атаку! — крикнул Огюст Семайль.
Царило уныние. Смерть, сначала воспламенившая души, легла на них тяжелым гнетом; угрюмое любопытство притягивало стачечников к синеватому лицу и распростертому телу Клемана. Всем хотелось отложить столкновение до завтрашнего дня, у всех была смутная надежда, что синдикаты и Конфедерация пришлют подкрепление. Приход доктора установил на время тишину. Всем хотелось видеть, как он, склонившись над трупом Клемана, подробно осматривал его, и когда он поднялся, по толпе пробежал печальный шопот. Затем четыре атлета подняли труп; все повторяли фразу, вызвавшую общее одобрение:
— Мы все вместе проводим его!
Четыре носильщика прошли через кабачок, там они соорудили нечто в роде носилок, и затем кортеж выстроился в пурпурном свете заката. Толпа медленно и печально направилась к заводам, а полицейские, заняв поперечную улицу, застыли в бесстрастной неподвижности. Слышались только топот подошв, шорох тканей и боязливые голоса; мрак падал так медленно, что, казалось, сумеркам не будет конца.
Ружмон вспоминал другие апрельские сумерки в этом же предместье и тот вечер, когда он увлек толпу к трупам. Тогда он был свободен, как морской ветер. Он чувствовал только свою молодость, свою силу и надежду на великие народные дни; любовь была часом волнений, путешествием в страну экзальтации, откуда возвращаются с большим запасом мужества… Ах!.. А теперь… Познает ли он когда-нибудь ту страсть к приключениям, благодаря которой его душа первобытного человека сливалась с жившими в нем стремлениями к старой цивилизации?
Франсуа шел вместе с толпой. Он не будет больше удерживать стачечников; он предоставит действовать их инстинктам; кровь уже пролита, пусть она еще льется! Она вызовет ненависть, а ненависть — благо: она творит упорные легенды, она дает людям горькое утешение и создает железные учения, которые заставляют людей повиноваться себе.
Подошли к кузнецам. Носильщики остановились. Наступила глубокая тишина, затем раздались неистовые крики. И воинственная песня, казалось, достигала облаков.
Через поля и дороги сбегались толпы народа, привлеченные трагической вестью. |