Изменить размер шрифта - +
 — Пока вы там у итальянца будете горло драть, я бы в людскую завернула. К куму. Как? Сами-то дойдете?

— Мы и за ней доглядим, — сказала Василиса, — за нашей дурехой… — И, засмеявшись, она толкнула в бок Ульяшу: — Ах, моннер, глянь-ка, глянь! Идет-то она как… Одно бесподобство!

Но Дуня, кроме музыки, ничего не слыхала. Ей казалось, что не она идет навстречу звукам, а звуки сами летят к ней, с каждой секундой становясь слышнее и торжественнее.

Войдя первой в репетишную комнату, она остановилась на пороге. Словно застыла, окаменела. Напрасно Василиса шипела: «Пусти…»—и толкала ее в спину. Затаив дыхание, Дуня смотрела на того, кто сидел на стуле посередине комнаты и играл, сжимая коленями странный, никогда ею не виданный инструмент.

Конечно, Дуня понятия не имела, что инструмент, на котором так дивно играл юноша, — виолончель, что музыку, которую она сейчас слышит, написал великий немецкий композитор Иоганн Себастьян Бах, и называется эта пьеса «Арией». Но красоту этой музыки Дуня почувствовала всем своим существом, и сейчас, застыв у порога, вся превратилась в слух. И сама того не замечая, стала чуть слышным голосом вторить виолончели. Сознавала ли она то, что делает? Нет, не сознавала. Просто голос ее, как бы резонируя баховской музыке, чисто и точно повторял рисунок прекрасной мелодии.

Она не заметила и человека, стоявшего возле окна и внимательно слушавшего музыку. Человек этот был синьор Антонио, или, как его по-простому называли в Пухове, — Антон Тарасович. На виолончели же играл его любимый ученик Петруша Белов, Фросин родной брат.

Услыхав Дунин голос, синьор Антонио, досадуя, сперва хотел оборвать ее. Но, прислушавшись, промолчал и приблизился к Дуне.

А она-то, по-прежнему ничего не видя и ничего не замечая, пела… Пела всем своим существом, прижав к груди руки и полузакрыв глаза.

Но вот музыка смолкла, и Дуня, словно очнувшись, прошептала:

— О боже…

И огляделась.

По лицам девочек — Ульяши и Василисы — поняла, что совершила недозволенное. Человек же в седом парике стоял уже рядом и смотрел на нее странным и непонятным взглядом.

— Виновата… — чуть слышно промолвила Дуня и, вся затрепетав, спрятала лицо в ладони.

— О, синьорита… — сказал этот человек. — О, синьорита…

И более ничего не прибавил.

— Виновата… — повторила Дуня, готовая заплакать. Нет, не от страха, но от каких-то иных, неведомых ей чувств.

И услыхала Василисин голос, самоуверенный, полный снисходительности и насмешки:

— Уж вы не серчайте на нее, Антон Тарасович. Дуреха. Ничегошеньки не разумеет.

Синьор Антонио с негодованием махнул на Василису рукой. Как бы отстраняясь сам и оберегая Дуню от насмешливого голоса и грубых слов, он повернулся к Василисе спиною, а Дуне сказал:

— Попрошу синьориту сюда, к клавесину, — и жестом показал, куда ей идти.

Дуня, робея, повиновалась.

Синьор Антонио приподнял крышку странной формы ящика, похожего на крыло огромной птицы. Ящик стоял на четырех высоких резных ножках, был красного дерева и разукрашен рисунками. Под крышкой Дуня увидела много-много костяшек — белых и черных.

Присев к клавесину, Антон Тарасович стал пальцем нажимать то черную костяшку, то белую, заставляя Дуню голосом повторять звук, который, звеня, раздавался из ящика.

— А теперь си второй октавы, — говорил Антон Тарасович. И Дуня повторяла голосом си второй октавы.

— Может быть, попробуем до диез третьей октавы? — И синьор Антонио нажимал пальцем на этот раз черную клавишу, и Дунин голос легко и чисто выводил этот новый высокий звук — до диез третьей октавы.

Быстрый переход