Изменить размер шрифта - +

Но странно,  она не испытывает ни потрясения, ни скорби, ни волнения. Умерла
мать. Может быть, оно и хорошо - умереть...
     В  поезде на  Кляйн-Райфлинг  обстоятельно  и деликатно  рассказывает о
последних часах усопшей. Вид  у него  усталый,  лицо серое, небритое, одежда
мятая и пыльная. Каждый день  он (ради нее) по три-четыре раза навещал мать,
дежурил  ночами (ради нее). Заботливый друг, думает  Кристина.  (Хоть  бы уж
замолчал,     оставил     меня    в     покое,    надоело     слушать    его
проникновенно-сентиментальный  голос, видеть желтые,  плохо запломбированные
зубы.)  Ее  вдруг охватывает почти физическое  отвращение к  этому человеку,
прежде  внушавшему  ей симпатию, она понимает, что  ее чувство  постыдно, но
ничего поделать с собой не может, это как привкус желчи во рту.
     Невольно она сравнивает  его с  мужчинами  там -  здоровыми, стройными,
загорелыми, ловкими кавалерами в приталенных пиджаках, с ухоженными руками -
и  с  каким-то  злорадным  любопытством  разглядывает  комичные  детали  его
траурного  облачения:  сюртуку  с  протертыми локтями,  явно перелицованный,
дешевая  несвежая сорочка, дешевый  черный  галстук. Невыносимо смехотворным
кажется  ей  вдруг этот тощий человечек, этот деревенский учитель с бледными
оттопыренными ушами, неровным  пробором в жидких  волосах, очками в стальной
оправе  на бледно-голубых  глазах с  воспаленными  веками,  его пергаментное
остроносое лицо над продавленным воротничком из желтого целлулоида. И он еще
собирался... он... Нет, думает Кристина,  никогда!  Чтобы он  дотронулся  до
нее? Невозможно! Поддаться робким, недостойным ласкам вот такого переодетого
причетника  с трясущимися руками? Ни  за что!  Ее тошнит при  одной мысли об
этом.
     -  Что с  вами?  -  озабоченно спрашивает  Фуксталер,  заметив, что она
вздрогнула.
     - Ничего... Нет, нет... Просто я слишком устала. Не  хочется сейчас  ни
говорить... ни слушать...
     Откинувшись  к стенке,  Кристина  закрыла глаза. Ей  сразу стало легче,
едва  она  перестала  видеть его, перестала слышать  этот  утешающе-кроткий,
нестерпимый именно своей смиренностью голос. Какой стыд, думает она, ведь он
так хорошо относится  ко мне, такой самоотверженный, а  я...  ну  не могу  я
больше смотреть на него, противно, не могу! Такого... таких, как он... ни за
что! Никогда!

     Льет   дождь,   священник  скороговоркой  читает  у   открытой   могилы
заупокойную. Могильщика, держа лопаты,  нетерпеливо  переминаются  с ноги на
ногу в  вязкой  глине.  Дождь  усиливается,  священник говорит  еще быстрее;
наконец все кончен, и четырнадцать человек, провожавших старуху на кладбище,
молча,  чуть ли  не бегом возвращаюся в деревню.  Кристина в ужасе  от самой
себя - вместо того чтобы скорбеть  и горевать, она во время церемонии думала
о разных пустяках: о  том, что она без калош - в прошлом году хотела купить,
но  мать  отговорила, предложив  свои;  что  у  Фуксталера  воротник  пальто
протерся  на сгибе; что зять Франц растолстел  и при  быстрой ходьбе пыхтит,
как  астматик; что  зонтик у невестки прохудился, надо бы  отдать в починку;
что  лавочница  прислала   на  похороны  не  венок,  а  всего  лишь  букетик
полуувядших цветов  из  палисадника, связанных  проволочкой;  что  на  лавке
пекаря Гердлички появилась новая вывеска.
Быстрый переход