Но сейчас,
с энергично сжатыми губами, в плотно облегающем военном мундире, он кажется
сестре каким-то новым, другим. С наивным девчоночьим восхищением оглядев
брата, она всплескивает руками: "Черт возьми, какой ты шикарный!" И мать,
никогда не поднимавшая на дочь руку, толкает ее так, что она больно
ударяется локтем о шкаф. "И тебе не стыдно, бессовестная?" Но эта вспышка
гнева не облегчила затаенную боль, и мать тут же, разрыдавшись, с криками
отчаяния бросается к сыну; молодой человек пытается сохранить мужское
достоинство, вертит шеей и что-то говорит о родне, о долге. Отец отвернулся,
он не может глядеть на это, и Отто, побледнев и стиснув зубы, чуть ли не
силой высвобождается из неистовых материнских объятий. Затем он торопливо
целует мать в щеки, на ходу жмет руку отцу и проскальзывает мимо Кристины,
буркнув ей "пока". И с лестницы уже доносится звон его сабли. Пополудни
приходит прощаться муж сестры, чиновник магистрата и фельдфебель тыловых
частей; зная, что ему опасность не грозит, он беспечно разглагольствует о
войне, словно о какой-то забаве, рассказывает в утешение анекдоты и уходит.
Но оба они оставляют дома две тени: жену брата, беременную на четвертом
месяце, и сестру с маленьким ребенком. Теперь обе женщины каждый вечер
садятся с ними за стол, и всякий раз Кристине кажется, будто лампа горит все
тусклей и тусклей. Стоит Кристине ненароком сказать что-нибудь веселое, как
на нее устремляются строгие взоры, и даже потом, в постели, она казнит себя
за то, что она такая плохая, несерьзная, совсем еще ребенок. Невольно она
становится молчаливой. Смех в доме вымер, чутким стал сон в его стенах.
Только ночами, случайно проснувшись, она слышит иногда за стеной тихий,
неумолчный шорох, будто там падают призрачные капли: то мать, потерявшая
сон, часами стоит на коленях перед освещенной иконой богоматери и молится за
сына.
Наступил 1915 год, ей семнадцать. Родители постарели на целый десяток
лет. Отец - словно какая-то хворь подтачивает его изнутри - ходит,
сморщенный, пожелтевший, сгорбленный, из комнаты в комнату, и все знают: он
очень встревожен состоянием дел. Ведь уже шестьдесят лет, начиная с деда, во
всей империи не было никого, кто умел так выделывать рога серны и так
искусно набивать чучела лесной дичи, как Бонифаций Хофленер и сын. Он
препарировал охотничьи трофеи по заказам Эстергази, Шварценбергов, даже
эрцгерцогов для их замков, усердно трудясь с четырьмя-пятью подмастерьями с
утра до поздней ночи, и работа была аккуратная, чистая. Теперь же, в это
кровавое время, когда стреляют только в людей, дверной звонок в лавку молчит
неделями, а сноха еще лежит после родов, и внучек болен, и на все нужны
деньги. Все больше и больше горбится неразговорчивый мастер, пока однажды не
надламывается совсем - когда приходит письмо с берегов Изонцо, впервые
написанное рукой не сына, а его командира, и уже ясно: геройская смерть во
главе роты, сохранят память и т. |