Желтые капли были видны. Подбежал фотограф, но чернорубашечник схватил его камеру, они упали на землю, борясь. В углу кадра Чеклинин бил по лицу девочку. Суетилась охрана, кто-то опять упал.
Гортову сделалось очень тревожно.
— Уже сто тысяч просмотров, — сказал Бортков. Он сидел, не шевелясь, серый, в то время как Спицин вскакивал, кружился по комнате легко и беспорядочно, как сом в мутной воде, и трогал себя за лицо, за нежные заячьи уши, как будто проверяя, не плеснул ли кто на него, и все повторял глупое, мальчишеское: «жесть… жесть…».
Вернувшись домой, Гортов весь вечер искал телефон с камерой.
* * *
Гортов стал плохо спать — беспокоила по ночам голова, чувство было такое, что она рассыпается. Зима становилась все злей с каждой неделей, и настойчивей билась в окно белыми кулаками. Ворочаясь, Гортов не прикасался к Софье, но щупал себя: он уже плохо ощущал свои части тела, как будто сроднившиеся с кельей. Где кончается свесившаяся с тахты рука, а где начинается, например, торшер, было совсем не понятно.
В голове звучали чьи-то тихие голоса, и громче всех — голос Северцева, оставшийся с ним теперь, наверное, уже навечно. «Брянщина… Мощи… Русь» — слышал в ночи Гортов. В темноте мерещились какие-то дикие вещи — как будто черти резвились возле двери. Когда сон упорно не шел, Гортов выходил из барака. Хищноглазные голуби летали низко над головой, выражения морд у них были такие, будто они только что съели собственного товарища. А как-то с утра Гортова атаковала ворона. Вцепилась когтями в волосы и с криком взлетела к дереву.
Однажды до смерти напугал тяжело бежавший из темноты кот. Он был смурной и голодный, и смотрел на Гортова как на еду. Гортов вынес ему сметаны, но кот пропал. Гортов сел на пенек и стал лизать сметану сам. Это был очень грустный вечер.
О жизни с Софьей Гортов стал думать как о работе. Становилось тяжело слышать ее, и обнимать ее, и дышать с ней одним воздухом. Он думал, что хорошо бы ей возвратиться домой, хотя бы на время. Эта работа в «Руси», и Софья, со своей тупостью, и с бесконечной едой, от которой уже изнемогал желудок, и трещало по швам лицо, — он чувствовал, убивали его, а он только метался между работой и Софьей, и не было передышки.
Сильней всего стало ощущение какой-то страшной неизбежности Софьи — вот эти вековые здания старой Москвы — Славянский дом, и церкви, и все другое, кажущееся вечным, исчезнет, а Софья — она будет так же лежать возле него, и так будет всегда, до скончания времени.
Как-то они сидели, куря, и смотрели на мелкие звезды, и Софья сказала ему: «Ты все время молчишь, и я ничего не понимаю. Вот у тебя кислый вид. Почему кислый? Я даже когда ты радовался (а ты не улыбался уже тысячу лет) не понимала — чему, а теперь вообще не понимаю ни одного твоего состояния. Ты живой вообще?».
Она трогала его тогда за лицо, чтоб проверить, и Гортов отстранялся и хмурился.
* * *
Как-то он резко вошел в келью. Софья убрала руки за спину. Она сказала:
— Подойди скорее к окну. Смотри! Вон!
Гортов медленно подошел, с сомнением.
«У нее там нож за спиной» — со страхом подумал Гортов. Вид у Софьи был не очень здоровый.
— А что там? — спросил, осторожно косясь. На улице ничего необыкновенного не было. Ну, потухший фонарь, ну, холм, ну, воробьи прыгают.
— Там лось! — сказала не своим голосом Софья. — Там лось стоит.
У Гортова часто забилось сердце. Что за глупость. Какой лось.
— Нет там лося.
— Нет? — Софья стояла у стенки в нелепой позе. Одна рука у нее все еще была за спиной. — А мне показалось вон там, у баков стоял. |