— Так может, нам сговориться и наставить ему рога, мое золотце?
С превеликим удовольствием. Она рассказывает мне, что самое удобное время для осуществления нашего плана — это единственный день, когда он покидает свою жену и контору и отправляется в деревню, дабы выжать еще более непомерную арендную плату из фермеров, которые и так уже изнемогают. И тогда она остается совсем одна — правда, ты не поверишь, за сколькими засовами и решетками, — совсем одна, не считая старой карги.
Ага! Похоже, именно эта ведьма будет для нас главным препятствием; закованная в железную броню, с обшитым медью днищем, непотопляемая мужененавистница, разменявшая горький шестой десяток своих суровых зим, которая — как назло, — едва завидев кошачий ус, начинает шуметь, греметь и безудержно чихать. Так что ни у Кота, ни даже у полосатой кошечки нет ни малейшего шанса подольститься к ней, чтобы завоевать ее привязанность. Но, дорогая, говорю ей я, скоро ты увидишь, как моя изобретательность бросит вызов судьбе… Итак, в завершение, забравшись в уютный угольный погреб, мы приступаем к самой приятной части нашего разговора, после чего она обещает мне: самое малое, что она может сделать, — проследить, чтобы доселе недоступная красавица получила письмо, если только я подсуечусь, чем я и занимаюсь, не сходя с места, хотя мне немного мешают сапоги.
Мой хозяин, он же три часа корпел над этим письмом, пока я слизывал угольную пыль со своей манишки. Он извел полдести бумаги и сломал пяток железных перьев от избытка нежных чувств: «Сердце мое, нет тебе больше покоя; я стал рабом во власти этой красоты, ослепленный лучами этого солнца, и страдания мои неутолимы». Это явно не самая короткая дорога, чтобы забраться в ее постель, ведь в ее постели уже есть один такой простофиля.
— Говори то, что у тебя на душе, — наставительно произнес я наконец. — Во всех порядочных женщинах есть что-то миссионерское, сэр; убедите ее в том, что только через ее отверстие вы можете обрести спасение, и она ваша!
— Когда мне понадобится твой совет, Кот, я у тебя его попрошу, — бросил он с внезапной надменностью.
Наконец ему удается написать десяток страниц; повеса, распутник, карточный шулер, разжалованный офицер, неуклонно скатывающийся к разврату и разорению, вдруг, как в проблеске небесной благодати, увидел ее лицо… лицо ангела, своего доброго ангела, который отведет его от погибели.
О, то, что он написал, было шедевром!
— Сколько слез она утерла, читая его послание! — сказала моя полосатая подружка. — «Ох, Полосатик, — рыдала госпожа (она зовет меня „Полосатик“), — я никогда не думала, что от чистого сердца могу заварить такую кашу, когда улыбнулась, увидев кота, обутого в сапоги!» И она положила листок письма поближе к сердцу и клятвенно заявила, что эти обеты посланы ей человеком с доброй душой, а она слишком любит добродетель, чтобы ему противиться. Если только, добавила она, будучи девушкой чувствительной, если только он не стар, как пень, и не уродлив, как смертный грех, вот.
В ответ госпожа послала ему восхитительное короткое письмецо, передав его через Фигаро-там-Фигаро-здесь, выбрав для послания отзывчивый, хотя и не компрометирующий ее тон. Ибо, заметила она, что пользы далее обсуждать его страсть, если она ни разу не видела его лица?
Он покрыл ее письмо тысячей поцелуев; она должна меня увидеть и увидит! Нынче же вечером я спою под ее окнами серенаду!
Итак, с наступлением сумерек мы выходим на площадь: он — со старой гитарой, ради покупки которой заложил свою шпагу, и облаченный в совершенно фиглярский наряд, который он выменял за свой расшитый золотом жилет, — и этот, с позволения сказать, Пьеро начинает оглашать площадь истошным ором, ведь сохнущий от любви клоун, оглашенный оболтус, мало того что весь вырядился в белое, так еще посыпал лицо мукой, чтобы дама его сердца, видя столь бледный лик, немедленно осознала, как он тоскует. |