Изменить размер шрифта - +

Он произнес это спокойно, но она почувствовала боль в его голосе. Прикусив губу, она спросила:

— Значит, ты думаешь, что мы не должны умереть, поскольку мы призваны к свершению чего-то?

— Думаю, что нет, хотя положение наше трудное. Наши палачи придут в ярость, узнав о том, что ты натворила. Они приложат все силы, чтобы сломить нас. В особенности, тебя, потому что они боятся тебя. Я тоже тебя боюсь, — тихо добавил он.

— Неужели? Скактавл говорил то же самое. Ты не можешь подползти поближе? Я стала такой одинокой, когда они увели его. Он такой прекрасный человек, Доминик. И они увели его! Это так жестоко, так бессмысленно, что самые лучшие люди должны умирать, а самые гнусные — жить.

— Так чаще всего и бывает. Побеждает самый жестокосердный. Но их никто не любит, так что их победа ничего не значит.

— Да, — ответила она, протягивая к нему руки. — Подползи же поближе! Я так безгранично одинока, я так нуждаюсь в человеческой близости!

Доминик с трудом поднялся, опираясь на стену, и медленно пошел к перегородке: красивый и статный, как бог, пленный бог — и повалился на нее.

Увидев его покрытую красными полосами, распухшую грудь, она чуть не задохнулась от жалости.

— Ах, Доминик! — вздыхала она. — Дорогой, дорогой…

Просунув руки через щели в перегородке, он коснулся ее руки. Виллему охнула.

— Твои запястья! Такие распухшие и кровоточащие! Давай, я перевяжу их… Ах, нет, ничего не получится, я использовала все куски материи для перевязки ран Скактавла. И если оторвать еще кусок, я буду иметь совсем уж неприличный вид. Но я все-таки сделаю это…

 

— Нет, — сухо произнес он. — Эти люди не имеют права видеть тебя в таком унижении. А мои раны и так заживут.

— Я могла бы промыть их… Хотя нет, вода здесь грязная…

— Ты пьешь ее?

— Нет. Здесь дают суп, этой жидкости достаточно.

Вид у него был озадаченный, но, в принципе, он был согласен с ней.

Виллему не хотела отпускать его руки.

— Ты ослаб, — заботливо произнесла она, — сядь или ляг, мы все равно дотянемся друг до друга.

Он лег на спину, вытянувшись вдоль перегородки. Она сделала то же самое: ее левая и его правая рука касались друг друга через перегородку.

Виллему вздохнула — и в этом вздохе был отголосок счастья или, скорее, облегчения: кто-то был с ней рядом.

Он почти ничего не видел в темноте, но ужасно боялся взглянуть на нее, боялся увидеть, что ей это не доставляет особой радости.

Словно что-то вспомнив, она шлепнула себя рукой по лбу и сказала:

— Вид у меня ужасный, они обстригли мои волосы.

— Я видел. Какие скоты! Но ты не должна стесняться меня. Ты выглядишь совсем не так плохо, как думаешь. Ты похожа на мальчика, которого обстригли наголо овечьими ножницами — волосы от этого становятся гуще.

— Спасибо. Это утешение, хотя и слабое. В амбаре было по-зимнему холодно, он лежал полураздетый, глядя на балки под потолком.

— Доминик, — тихо сказала она, — ты много раз намекал на то, что…

Он повернул к ней голову.

— На что?

— Нет, я не могу сказать…

— Говори!

— Мне показалось, что ты… постоянно поддразнивающий меня… все-таки немного беспокоишься обо мне… Или это мне показалось? Может быть, я сама себе это внушила…

Доминик снова уставился в потолок. Она видела, как на его скулах играют желваки.

Она долго ждала ответа.

И наконец он произнес — тихо, скромно, приглушенно, так что она едва могла услышать:

— Я люблю тебя, Виллему.

Быстрый переход