Поэтому так опасно сталкивать лбами мораль и закон. Неизбежное в этой ситуации разрушение морали дает себя знать еще долго после того, как право возвращается к разумному состоянию. Почетным-то, престижным-то уже стало не твердое соблюдение, а умелое нарушение закона, ловкое увиливание от него. За правовую атаку на мораль, произведенную в III веке до нашей эры, Китаю пришлось затем платить возведением любого аморального или хотя бы малоприглядного поступка в ранг уголовного преступления. Попытавшись было сурово наказывать за сокрытие, скажем, совершенного братом преступления, там начали, усмотрев в подобном подходе явную опасность для семейных связей, наоборот, наказывать столь же сурово за сообщение властям о таком преступлении. По суду наказывались, например, брань в адрес родителей или случайное разрушение чьих-либо могил…
Сетка моральных приоритетов регламентирует поведение людей куда более мелочно и дотошно, нежели самый изощренный уголовный кодекс. Но она не обладает присущей праву однозначностью. Более того, для человечества она отнюдь не едина: наряду с интегральными позициями в ней есть масса позиций, специфических для данной культуры. Скажем, оказавшись с семьей в тонущей лодке, добродетельный европеец первым делом, скорее всего, будет спасать своего ребенка, потому что дети — цветы жизни, потому что ребенок беспомощнее любого взрослого, потому что в него уже столько вложено, потому что ребенок — это шанс на бессмертие. Добродетельный китаец в той же ситуации начнет, скорее всего, с отца — потому что отец дал ему жизнь и воспитание, потому что детей можно других народить, а отца другого себе не сварганишь, потому что отец стар и слаб, но мудр, и без него в жизни, как в потемках… И та, и другая позиции оправданны, и даже не скажешь, какая из них лучше. Нет критерия, который позволил бы взглянуть на проблему объективно, сверху, извне культуры, взлелеявшей ту или иную модель. Вне культуры — это начать спасение с себя.
Но европеец, последовавший китайской модели, равно как и китаец, последовавший европейской, всю жизнь потом мучались бы ощущением непоправимой, роковой ошибки; и вдобавок соседи, отнюдь не по указке околоточного, не подавали бы им руки.
А стоит только одну из моделей узаконить, сделать обязательной для всех и вдобавок объявить отклонения от нее наказуемыми — она мигом превратится в прыгание на одной ноге.
Вот тут-то и спрятан баснословный секрет. Единственный. Недаром вплоть до XX века любой китайский реформатор, обращаясь к трону или к народу, формулировал свои предложения примерно следующим — для нас довольно-таки смехотворным на первый взгляд — образом: «Конфуций (или кто-либо из иных древнейших мудрецов) как-то раз сказал то-то и то-то. Большинство позднейших комментаторов сходится на том, что это надо понимать так-то и так-то. Поэтому…» И дальше что-нибудь о необходимости учиться строить пароходы.
Всякое крупномасштабное движение государства по отношению к своему народу, если государство не хочет повиснуть в собственной стране, как в вакууме, без воздуха и без опоры, не хочет вызвать катастрофу, которая его же и раздробит, должно совершаться в рамках культурной традиции. Закодировано ее, традиции, кодом. Даже если целью самого этого движения является некая корректировка, некое назревшее изменение традиции — все равно. И даже — тем более. Тут нет никакого противоречия. Удачная, перспективная политика — это всегда удачная попытка примирить непримиримое.
Верно и обратное. Единственным механизмом, который как-то смягчает социальные встряски, как-то ослабляет сопровождающее их повальное остервенение, является культурная традиция. Культура. Не в смысле начитанности, эрудиции или знания наизусть таблицы логарифмов, а в смысле почти инстинктивной ориентированности на моральные стереотипы поведения. Он не совершенен, этот механизм, — увы, совершенства нет в сем мире. |