Изменить размер шрифта - +

Он взял какую-то металлическую пластину, на которой были выставлены мелкие иглы в форме цифр. Пять вроде. Я не успел прочесть их — слишком быстро всё мелькнуло. Мгновением спустя он вдавил её мне в предплечье. Боль была сухой, обжигающей. На коже сразу выступила кровь. Он даже не дал мне охнуть, просто тут же вытер кожу тряпкой и втер в раны густую чёрную краску — чем-то похожую на печатную. Запах был резкий, знакомый — смесь спирта, железа и дешёвых чернил.

— Аллес, — сказал он. — Нехсте.

На этом «всё» я почувствовал, что всё действительно закончилось. Больше нет никакого Симона Григорьева, аптекаря из Одессы. Только этот номер, 83517, врезанный в кожу, как тавро. Он уже ныл — не от боли, а от того, как глубоко вошёл в меня.

Мы шли дальше. Где-то за стеной кто-то кричал. Стук, лай. Мне выдали рубаху, грубую, пахнущую плесенью, и штаны, которые пришлось подвязать верёвкой. Ботинок не было. Только деревянные колодки. На груди два треугольника — желтый, а поверх него черный, так что получался могендовид.

Я сел на нары в новом бараке. Рядом кто-то уже стонал во сне. Я смотрел на цифры на руке и думал, что это — билет. В один конец.

 

* * *

За ночь в бараке умерло трое. У десятка, если не больше, был жар. Короткий осмотр капо с помощником, и прозвучало слово, не требующее никакого перевода: «Тифус».

Барак заперли, и никто не озаботился ни водой, ни, тем более, едой. Впрочем, не прошло и часа, как нас выгнали на улицу — всех, кто мог держаться на ногах, и повели, как нам сказали, на дезинфекцию

Первое, что я почувствовал, когда нас загнали в дезблок, был запах. Легкий, приторный, немного похожий на горький миндаль, который мы использовали в микстурах от кашля, только более едкий. Он висел в холодном, влажном воздухе вперемешку с запахом пота и блевотины.

Я стоял среди десятков таких же, как я — голых, исхудавших, трясущихся от холода и страха. Поездка в битком набитой теплушке, колючая проволока и бараки Освенцима давно вытравили из нас остатки человеческого облика, оставив лишь животный ужас в глазах. Ужас, который усиливался с каждым часом, с каждым днем, проведенным в этом нижнем круге ада.

Раздался окрик на немецком: «Шнель, шнель» и нас погнали прямо по коридору. В душ, как говорили вначале. Но в это уже никто не верил. Ходили слухи, что люди уходили «мыться» и на «дезинфекцию» и не возвращались. Слишком настойчиво нас раздевали догола. Слишком громко кричали охранники, их голоса были натянуты нетерпением, словно они боялись упустить что-то важное. Мы знали. Каждое пересохшее горло, каждое бьющееся сердце знало.

Нас толкали вперед, плотной, отчаявшейся массой. Пол был холодный, грубый бетон, он обжигал ступни. Слышались приглушенные рыдания, всхлипы, тихие молитвы на русском, идише и польском. Это был хор смерти, звучавший на всех языках центральной Европы. Над ним возвышались лишь окрики надсмотрщиков и лай специально натренированных собак, чьи оскаленные морды казались воплощением чистого, незамутненного зла.

— Симон, ты в бога веришь? — ко мне, щурясь, повернулся Йося. Охранники концлагеря отняли у старого еврея очки, он практически ничего не видел.

— Раньше верил, а сейчас не знаю…

— Я не еврей, — пришлось сознаться мне. Народ вокруг начал оглядываться, последовал очередной окрик надсмотрщиков.

— Не может быть! — не поверил Йося. — Ты же из наших! Иначе тебя тут бы не было!

— Папа и мама были греки. Мы жили в Одессе, держали аптеку. Я ж не обрезан. Посмотри сам — ничего не тронуто. Настоящий грек.

Я повернулся к Йосе, развел руки, которыми закрывал пах.

— Скорее скажи это пану офицеру!

— Говорил. Не поверили.

Я и правда, был очень похож на евреев.

Быстрый переход