И с семьями, — добавил он тише, но значительнее. Потом еще значительнее, — и с багажом. На четырех подводах.
«А из профессоров кто?» — хотел спросить Брянцев, но его сердце вдруг болезненно сжалось, словно захваченное в железные тиски. Под горло подкатил тугой клубок.
— Пройдусь немного, — едва выговорил он, — что-то с сердцем неладно. Пить я, что ли, отвык.
— Это моя вина, — засуетился латыш, — недобродившего сусла отцедил, и на сырой воде. Не дотерпел до срока. Ничего, вы прилягте — сейчас же пройдет.
Но Брянцев уже шел по аллее. Клещи боли все крепче и крепче огрызались в сердце. Колени дрожали и подгибались. Едва дойдя до лип, он совсем обмяк, и кулем повалился на траву.
— На тебе лица нет. Выпей, выпей воды, — хлопотала над ним Ольгунка, поливая ему на голову из стакана.
Брянцев слышал ее голос откуда-то издалека, все тише и тише. Потом совсем перестал слышать.
— Вот они! Вот они! — первое, что донеслось до возвращавшегося к нему сознания. Это кричал Мишка. И надо было кричать, иначе его бы никто не услышал. Над садом крутился грохочущий стрекот. Что рождало его, Брянцев еще не понимал, но чувствовал, всем своим существом чувствовал, что этот грохочущий по небу вал возвещает что-то огромное, неведомое и новое. Совсем новое. Грохот ломал, рушил нависшую над садом застойную душную тишину давившего всю степь жаркого полдня. Равномерный, беспрерывно нарастающий, он необоримо приближался, сотрясая своим гулом ветви яблонь. Казалось, сама земля и сад и степь глухо урчали ему в ответ.
Брянцев вскочил на ноги. Боли в сердце — как не бывало. Колени не дрожали. Ноги твердо упирались в гудевшую землю.
Недопеченным блином перед ним желтело растерянное лицо латыша.
«Щеки в один цвет с бородкой стали. А глаз совсем не видно, будто растеклись», — запомнилось Брянцеву.
Рядом напряженное до последней возможности, заострившееся лицо Ольгунки. У нее вся кожа стянулась к скулам — так сжала она зубы и разметнула стрижиными крыльями обе брови.
Мозг Брянцева словно сфотографировал в этот момент ее всю, до мельчайших деталей. Ощупав объективом каждый мускул напрягшегося тела, сжатые так, что ногти впились в мякоть ладони, кулаки загрубевших маленьких рук, напружиненные для прыжка колени, воткнутые в зеленый свод аллеи глаза, такие горячие, такие накаленные скрытым под ними огнем глаза, каких Брянцев не видел у нее ни прежде, ни после.
Мишки ему не было видно, но его голос слышался отчетливо и ясно, несмотря на скатывавшийся с неба грохот:
— По звуку можно было безошибочно определить. Наши моторы совсем не так верещат — тише и чаще. Прямо на нас идут. Сейчас увидим.
Все четверо выбежали из-под кленов на полянку, к высокому пеньку срубленной яблони. Отсюда был виден весь полог раскинутого над степью гладкого, отутюженного накалом летнего дня неба. Из-за обрамлявших сад деревьев опушки на эту безоблачную гладь выползла огромная, поблескивающая металлом стрекоза. От нее и из-за нее выкатывался грохот.
— Двухосный. Видите, шасси какое? — слышал Брянцев голос Мишки и ясно ловил в нем интонацию жгучего интереса, напряженного ожидания.
«А страха? Вражды? — спросил сам себя Брянцев. — Нет их. Совсем нет, ни на полтона».
— Теперь и опознавательные знаки видны. А за ним другой, третий. Низко идут. Метров на пятьсот, не больше. Четвертый. Пятый.
Пять громко урчащих машин, построенных неполным клином, всплыли над садом. За ними уступом еще двое. Снизу казалось, что они шли медленно, словно не сами своей силой, своим стремлением, а какое-то невидимое с земли воздушное течение несло их на себе, и в этом, именно в этом, было самое страшное. |