|
. А царская армия!.. В-о-от!
Многозначительно хмыкал, и вид у него был такой, будто он знает нечто очень секретное и только колеблется: разглашать или нет? Но когда немцы основательно расположились в городе и стало недоставать хлеба, доктор сник, потерял весь кураж. Петербургская газета больше не поступала, и от этого комнаты казались совсем опустелыми, даже чужими. А как-то вечером докторша легла спать и не смогла утром подняться. Дрожащими руками, беспомощными движениями Ентэс оделся и, потерянный, сказав что-то старой Марише, отправился в аптеку заказать порошки. Жена лежала в постели маленькая, совсем ссохшаяся, и лицо у нее было синее, цвета ощипанной куриной тушки. Широко раскрытыми глазами она неподвижно смотрела на стенку, и трудно было понять, в самом ли деле она больна или это засели в ней злость и упрямство?
Доктора Барабанера в живых уже не было, и пришлось пригласить незнакомого врача, молодого человека в огромных отблескивающих очках, который в ответ на все пояснения Ентэса бессловесно кивал головой и все писал, выписывал какой-то рецепт, задвинув ноги глубоко куда-то под стул, под себя. Тоном крупного профессора он заявил, что это, должно быть, тифус. Он приходил еще два раза, а потом потребовал, чтобы больную отправили в стационар: дома она изойдет как свеча. Доктор Ентэс соглашался с ним, совал руки в рукава и за пояс, хотел было что-то сказать, но вдруг задохнулся, рухнул вниз лицом и стал бить по полу кулачком и костлявым локтем, а другой рукой отрывать доску пола, судорожно силясь ее приподнять.
Это был самый тяжелый припадок, какие с ним когда-либо случались. Много дней и ночей пролежал он потом, впав в беспамятство и лишь смутно, в обход сознания, припоминая, как жену одевали в платье и еще что-то сверху, а потом выносили из дома на больничных носилках. Видение приходило чаще по вечерам, и ему представлялось, что морской корабль ожидает его где-то рядом, под окнами…
Стояли холодные, на редкость светлые дни. Иногда у его постели появлялась Мариша, подносила поесть. Возникал фельдшер, живший по соседству, качал головой и опять исчезал. Вокруг жирандоли роились черные мухи. По утрам раздавалась на улице траурная музыка, скорбная труба в пустоте звучала как провозвестник грядущих бед: это отвозили на кладбище погибшего солдата. В такие минуты доктор Ентэс вдруг с ужасом вырывался из своего полусознательного, сомнамбулического состояния, вспоминал о больной, заброшенной в какой-то больнице жене, ощущал, как мозг у него шевелится в черепе, пересыпаясь сухой ядрицей, и бил ладонью по спинке кровати, зовя Маришу. Старуха входила растрепанная, с заплывшим лицом и разговаривала с ним как с малым дитятей:
– Ням-ням нету… Хи-хи… Нету ам-ам…
– Что с пани? – спросил он как-то ее. – С хозяйкой что?
– Больна… В больнице… – пробормотала та невнятно, и в ее мутных раскосых глазах он неожиданно увидел злобу и коварство хитрого расчетливого зверя.
В кармане фартука у нее всегда лежала двойная колода засаленных карт, которую она то и дело раскладывала, гадая на счастье – то себе, то соседской прислуге. Кот, совсем одуревший от сидения взаперти, бегал за ней, не отставая, как собачка, и раздирал ей зубами подол. После праздника Суккэс доктор Ентэс в первый раз сполз с кровати, понемногу оделся во все мятое и нечищеное и кое-как доплелся до кухни сообщить Марише, что уходит.
На кухне было грязно, неубрано, постель старухи раскидана. Та всплеснула руками:
– Езус Мария! Куда пан собрался? Пан нездоров. Там дождь, там холодно.
Он послушал, кивнул головой, поскоблил тросточкой что-то налипшее на полу и вышел из дому. Направился он в больницу, к жене, смутно размышляя и прикидывая, что кризис у нее уже должен был, пожалуй, миновать, и расстраиваясь оттого, что не может ей принести чего-нибудь вкусного. |