Настя ещё взяла лицейских коржиков. Мы на ходу объедались коврижками и восхищались, какой у нас чудесный хлебозавод и как хорошо пахнет, пока идёшь вдоль его забора. Когда мы дошли до Ленинского проспекта, там уже пахло опавшей дубовой листвой, а навстречу нам прошла женщина, и за ней протянулся такой шлейф, будто она вылила на себя весь ассортимент «Эйвон» разом, и мы с Настей рассмеялись. Ей стало лучше. Она больше не плакала.
Мы шли по проспекту, говорили обо всём подряд и глазели по сторонам. Тут стояли переделанные под старину хрущёвки. Их украсили островерхими фронтонами, черепицей, и они немножко напоминали ганзейские дома, но всё равно были обычными хрущёвками, и нам с Настей это почему-то показалось смешным. Мы много смеялись той ночью, даже у «Нескучного сада», где в Кёнигсберге некогда устраивали публичные казни: на месте бывших виселиц сейчас расположился магазин парфюмерии и косметики – действительно смешно.
Не дойдя до Нижнего пруда, мы развернулись и направились к Насте домой, только сделали крюк через Фестивальную. Вообще, ночной Калининград мне нравился меньше дневного. Темнота съедала деревянные изгороди, брусчатку, растущие во дворах жорики-георгины. В ночи было незаметно, что черепичная крыша вилл растекается по мансарде и напоминает ярко-оранжевый длинный парик, нахлобученный на лысенького, пожелтевшего от времени старичка. Калининград становился обычным городом с горящими витринами и фарами машин, только подсвеченные краснокирпичные кирхи вставали призраками разбомблённого в войну Кёнигсберга.
А вот по Фестивальной мне нравилось гулять именно ночью. Мы с Настей любовались чудесными колбасными и молочными палатками, заглядывали в расшторенные окна пятиэтажек, где всё казалось таким кукольным, и наблюдали, как на пересечении с Коммунальной из-под колёс трамвая рассыпаются снопы холодных искр. Потом я проводила Настю домой. Понадеялась, что у неё всё будет хорошо, а теперь встретилась с ней и узнала, что за два дня непогоды она ещё сильнее поругалась с мамой.
Настя жила в Северном Амалиенау, неподалёку от Поплавка, и у неё было сразу две гостевые комнаты. Как-то, когда у Насти в спальне делали ремонт, я ночевала в одной из них, и там пахло кондиционером для белья, а на тумбочке лежала чистенькая ночнушка – к неудовольствию тёти Вики, я к ней не притронулась. В нашем доме гостевой не было. На первом этаже располагались три малюсенькие кладовые и кухня, изогнутым коридорчиком соединённая с почтовой станцией, а в двух комнатах на втором этаже жили мама с папой и бабушка с дедушкой. Насте предстояло спать со мной в мансарде.
Конечно, моя комната была совсем не похожа на Настину спальню, канареечно-жёлтую, плюшевую, с пуфиками и высоченным аквариумом, в котором постоянно умирали рыбки, однако Насте у меня нравилось. Я разрешала ей ходить в обуви. И никаких тапочек с розовыми помпонами, как у тёти Вики. Деревянный пол мансарды выглядел грязным даже после уборки, а если я недельку-другую ленилась тащить к себе пылесос и ведро с водой, то по нему непременно разлетались мелкие щепки, веточки и шелушинки коры. В закруглённом углу у двери стоял «Манхайм» – моя чугунная печурка, изнутри выложенная кирпичом, а снаружи приваленная крупными камнями. На топочной дверке значилось: «Esch original. Esch & Со Mannheim. 1880». Уж не знаю, где дедушка её откопал. Раньше в доме никаких печурок не было. У немцев тут в подвале стоял свой отопитель – туда засыпали уголь, и горячий пар расходился по батареям всех этажей, – а мы жили с газовым отоплением, однако до мансарды и чердака оно не дотягивалось. Труба от «Манхайма» уходила прямиком в стену, точнее в общий дымоход. Возле печурки, сваленные в кучу, лежали дрова. Сегодня их запас в подвале пополнился. Зимой у нас бывало холодно, но я укрывалась электроодеялом и спала хорошо.
– Думаешь, мама права? – спросила Настя, когда я принесла нам по кружке чая с пирожными из почтовой станции. |