Однажды Петр сказал Иисусу:
— Господи, нам хорошо здесь…
Но Иисус ответствовал Петру:
— Нет, нам здесь не хорошо.
Свет есть изгнание, ибо тьма накладывает на нас свою печать.
Свету нужно девять месяцев, чтобы прийти к тому, кто его не знал доселе.
Возможно ли, чтобы зародыши, пребывающие в темных утробных водах, ждали света?
Нет и еще раз нет, скажу я. Языку требуется двадцать семь месяцев, чтобы вселиться в тело человека. Так возможно ли, чтобы тело, с его младенческим плачем и первичной беспомощностью, ждало его? Я снова и снова открываю Библию, старинную латинскую Библию, которую взял из дома бабушки по материнской линии, после того как она умерла в полном одиночестве на ковровой дорожке в коридоре, на длинной дорожке длинного коридора с книгами по обеим стенам, в доме на улице Марье-Дави, в XVI округе Парижа. Где-то внутри меня еще живет память об улице древней Алесии. Я ходил туда по улице Люнен. А теперь перелистываю страницы, которые без конца перелистывала она, мусоля палец, спуская очки на кончик носа, держа в руке толстенную лупу, сидя в уголке у окна. И без конца я мысленно сажусь рядом. И без конца переписываю таинственные латинские слова диалога Петра и Иисуса: Petrus dixit ad Jesus: Domine, bonum est nos hic esse, как вдруг неожиданно (repentinum) перестаю понимать, что может значить для живородящего коротенькое слово «здесь». Жизнь в воде? Или жизнь на воздухе? Нас «здесь двое», и эти двое рвут нас на части. Два ритма, сердечный и легочный, не совпадают по возрасту и перебивают друг друга, и пытаются совпасть друг с другом, и не совпадают друг с другом, и поют. Что за песнь пытаемся мы спеть? Вот она, эта песнь: «Нет, нам здесь нехорошо». Мы ищем это «здесь», находясь здесь. Но женщина покинула нас во времени. Она покинула нас, отделившись от нас телом. Бросила на милость пола, отличающегося от ее собственного, задолго до которого мы пребывали в теплых водах ее мрака, куда нам уже никогда не вернуться. Мы открыли глаза и закричали, мы вытаращили наши младенческие глазенки, ослепленные светом, в котором заплутали, а дальше… бог весть.
Кто же этот «sui»-, содержащийся в слове «suicide»? Я думаю, что английское «self» в представлении Дональда Винникотта точно передает смысл латинского «sui», ставшего частью латинского слова, придуманного Карамуэлем. Это отсутствие ego (я), которое подразумевается в «sum» (я есть,), так же, как и в «ато» (я люблю). Это позиция, предшествующая движению в замкнутом круге усвоенного языка. Иначе говоря, «cog-ito ergo sum» (я мыслю — следовательно, я существую) предшествует «ego», и это «sum», если уж говорить всю правду, теряется в «ego», которое открывает.
Понятие Ipséiteé подразумевает возврат направленных на себя эмоций внутри тела без помощи языка, то есть задолго до формирования «ego».
Я уверен, что форма «ipse» существует уже на стадии жизни зародыша.
Это свертывание, за которым следует резкий поворот. В душе младенца уже присутствуют зачатки эклиптического круга. Винникотт полагал, что есть одиночество, предшествующее нарциссизму. Мелани Кляйн полагала, что есть человеческая скорбь, имеющая еще более древние корни. С самого начала возникает состояние, пограничное со смертью. Приходится допустить гипотезу экстаза, чью природу можно было бы определить как внутреннюю. То есть как смертельный экстаз материнского содержащего внутри себя. Вот здесь-то и кроется подходящий момент для самоубийства. Чувство одиночества, которое человек испытывает даже рядом с друзьями, даже в любовном наслаждении, происходит от невозможности встречи с «внутренностью», начиная с того внутреннего, что скрыто в интимном мире. |