Савский зажал рот ладонью, и очень ясно понял, что сейчас ни за что на свете нельзя издать ни звука, ни шороха. Нельзя шевелиться, дышать, надо зажмуриться и простоять так столько, сколько потребуется. И тогда, может быть, пронесет, может, они не заметят, может, пройдут стороной… Савский зажмурился. Но так было еще страшнее, если допустить, что еще страшнее вообще может быть. И тогда он совершил самый мужественный поступок за всю свою жизнь, он совершил подвиг: протянув дрожащую руку к затвору фотоаппарата, уфолог нажал автоспуск. Зенит сухо защелкал, снимая кадр за кадром. Дрожь прошла по поляне, тихая рябь, едва различимый шепот. И Валериан Электронович понял, что нет, не пронесло, не обошлось…
«Это сон, – пронеслось в голове – Это не со мной, этого не может быть, потому что не может быть на самом деле такого ужаса…» Но Савский уже знал: это не сон. Он развернулся, и побежал сквозь ельник, прекрасно понимая, что убежать не удастся, что вот сейчас, через секунду, он оскользнется, споткнется, и тогда случится то, хуже чего не может быть. В последнем приступе смертельного ужаса Валериан Электронович рванул с шеи фотоаппарат, и швырнул его далеко вбок, до боли выворачивая плечо. Он успел пробежать еще десяток шагов, прежде, чем зацепился за кривой корень, и упал. Крепко зажмурился, закрыл лицо ладонями. Но было уже поздно. Отчаянный крик товарища Савского рассек ночную тишину. И будто откликаясь, застонал в разбитой машине Вольский. А в далекой, искрящейся рекламными огнями Москве, проснулась в слезах дипломированная медсестра Софья Богданова, которой приснился кошмар.
Глава 3
Медсестре Богдановой снился туман. Рваной лентой вытек он на дорогу, пополз поначалу легкой поземкой, едва различимым дымком, но уже через пару минут сгустился, укутывая кустарник у обочины. Дыша стылой сыростью погреба, туман расползался шире и шире, накрывая все кругом белой пеленой.
Соня стояла на лугу, и смотрела, как туман, перевалившись через дорогу, стекает на луг, подползает ближе. Почему‑то во сне она знала, что в тумане оказаться ни в коем случае нельзя, и стала уходить в сторону, к холму, к огням, светившимся так близко и так по‑домашнему. Идти с каждым шагом было все тяжелее, ноги, будто налитые усталостью, не слушались…
Оглянувшись, Соня увидела, что туман уже совсем рядом. И поняла, что в нем кто‑то есть. Кто‑то полз по жухлой траве, прячась в тумане, дыша тихо, чтобы не заметили. Кто‑то страшный прятался там, приближался к Соне. Она все шла и шла на огни, понимая, что не успеет, что идет слишком медленно, и темная жуть разливалась по сердцу. Она все поняла, остановилась, и заплакала от безысходности, от того, что все так глупо, что люди, спокойно сидящие в своих домах у телевизоров – рядом, вот они, двадцать шагов.
Соня проснулась в слезах, жалобно всхлипывая, не понимая спросоня, что все страшное позади, она дома, в своей постели. Некому было утешить ее, уложить на бочок, обнять, убаюкать, как в детстве. От этого своего сиротства она зарыдала в голос, и окончательно проснулась.
Размазывая слезы по щекам, Соня дотянулась до выключателя, зажгла торшер, влезла в рукава махрового халата, и, шаркая, как старушенция, поплелась на кухню, варить кофе. Часы пробили пять. Она знала, что больше сегодня не уснет.
Пять утра – поганое время для людей, которым не к кому прижаться. В голову лезет все самое грустное, стыдное, мерзкое, все то, что при свете дня прячется в тайных закоулках сознания. Если тебе не к кому прижаться в пять утра, заботливо припрятанные на день уродцы вылезают из своих темных уголков, и начинают грызть сердце. Самые гадкие воспоминания, самые глупые страхи… Вот восьмилетняя Соня плачет в школьной раздевалке. Белобрысая Катька, которая все десять лет учебы дразнила Богданову непонятным, но обидным «репа‑бомба, летит‑пердит», спрятала ее куртку. На улице ноябрь, валит мокрый снег, но лучше уж пойти домой без куртки, чем сидеть в пустой раздевалке и бояться, что кто‑нибудь увидит, как ты ревешь…
Вот Соня, студентка мединститута, мямлит на экзамене по фармакологии. |