Погладить сугробом сваленное в кресло белье – три. Такой прекрасный план.
Через полтора часа квартира сияла чистотой не хуже больничной операционной. Соня облачилась в теплое пальто (куплено пять лет назад – а все как новое), вытащила из шкафа перчатки (впервые в этом году), и отправилась за покупками.
Глава 4
Медсестра Богданова как раз выходила их дому, когда в трехстах километрах от Москвы, в городе Заложное Калужской области, Вольский пришел в себя. Он открыл глаза, и увидел, как высоко под потолком завивается спиралью пластиковый плафон – некогда белый, а теперь пожелтевший и засиженный мухами. Чуть справа улетали вверх пузыри в перевернутом вверх ногами флаконе с чем‑то ядовито‑желтым. От флакона тянулась тонкая виниловая трубка, но куда утекает по ней желтое, Вольский не видел – попытка повернуть голову отозвалась во всем теле болью, окружающий мир завертелся волчком, и Вольский полетел в тартарары. Его засасывало в серую хмарь, где нет никакого Вольского, никаких плафонов на потрескавшемся потолке, никаких флаконов с желтым, а есть только сумерки, и в этих сумерках, как в грозовом облаке, притаилась непонятная жуть, от которой тоскливо сжимается в животе. Вольский попытался краем сознания уцепиться за что‑нибудь, но зацепиться было не за что, и он соскользнул вниз, в сумерки.
Вынырнул он очень не скоро.
Теперь Вольский знал, что нужно быть осторожным. Тихонько, совсем чуть‑чуть, пошевелил левой рукой, скосил глаза в сторону. Голова снова закружилась, зато он увидел, куда утекает желтое из флакона. Трубка, оканчивающаяся хищно сверкающей иглой, уходила ему в вену. Сразу же за этим откровением последовала жестокая расплата: мир завертелся пуще прежнего, и Вольский чуть было снова не соскользнул в водоворот серого, пахнущего карболкой, тумана.
Когда мир остановился, вместо спирали плафона он увидел над собой бесформенное, будто из сырого теста слепленное лицо с угольно‑черными глазами. Один глаз внимательно смотрел на Вольского, другой медленно закатывался в сторону, будто солнце за горизонт. Глаза мигнули, рот открылся, и оттуда неожиданно громко закричало:
– Тетя Поля, тетя Поля! Иди сюда, тетя Поля!
Появилось другое лицо – розовое, сдобное, улыбающееся. Судя по всему, это была тетя Поля, которую призывало шумное косоглазое существо.
– Где я? – спросил Вольский.
Собственный голос показался слишком громким, он мощным гулом отдавался в голове, но почему‑то Вольский не был уверен, что тетя Поля его услышит.
Она услышала, и ответила:
– Вы в больнице.
«Все ясно, – подумал Вольский – Я в больнице. Какого хрена?»
Действительно, что это его в больницу занесло? Он никогда не болел. Во всяком случае, с тех пор, как вышел из детсадовского возраста. Тогда болел, да. Часто. Вольский вспомнил, как он, маленький, лежал с ветрянкой, весь обмазанный зеленкой. У него был, наверное, сильный жар, потому что очень болела голова, и все время хотелось пить. И еще очень хотелось, чтобы пришла мама, положила на лоб холодную ладонь, поцеловала. Но мама не приходила. Боялась тоже подхватить ветрянку.
Вольский вообще своих знаменитых родителей‑артистов видел редко. До полутора лет его воспитанием занимался в основном дедушка – тоже артист, но не такой занятой, как папа с мамой. Потом ребенка отдали в ясли на пятидневку. Всю неделю Вольский, в застиранной фланелевой рубашке и вечно сползающих колготках, дрался с другими детьми за разломанный красный грузовик, ел жидкие щи, тосковал по вечерам. Засыпая на казенной подушке, он представлял, как однажды папа с мамой – красивые и веселые, словно принц и принцесса из сказки, прилетят за ним на ковре‑самолете, и все дети от зависти позеленеют, когда на прощание он махнет им рукой. Но мама и папа не прилетали. Вместо них по пятницам за Вольским приходила домработница тетя Галя или дед. |