Я сказал:
— Конечно, это ваше право: если вы не хотите, то можете не говорить. Но меня привели к вам причины чрезвычайные…
Лыжин, не дав мне закончить, резко отодвинул стакан, чуть не перевернув его, вскочил из‑за стола, закричал сипло:
— Не верю, не верю, не верю вам! Это какие‑то очередные панафидинские штучки! Почему этот человек не хочет оставить меня в покое? Я виноват во всем сам — сознаю, виноват, я перестраховщик, ничтожество, неудачник! Но я никому не приношу вреда, я стараюсь дать людям благо! Почему он стоит на моей дороге и не дает мне спокойно жить? Чего вы‑то хотите от меня? Я никакого отношения к уголовному розыску не имею, так почему вы пришли допрашивать меня? Я в своей жизни улицы не перешел в неуказанном месте…
От возбуждения щеки его залил болезненный — пятнами — румянец, губы тряслись, и только руки, изъеденные реактивами, в ссадинах, ожогах и заусеницах, переплелись так, словно Лыжин боялся, как бы они не оторвались.
— Успокойтесь, пожалуйста, — негромко сказал я и опустил глаза: мне было больно смотреть на Лыжина, который, как Лаокоон, был обвит змеями подозрительности, отвращения, ненависти. — Панафидин знакомство с вами не афиширует. И уж тем более передо мной. Так что с большим трудом я разыскал вас сам.
— Но зачем? Зачем я вам нужен?
— Мне нужна ваша консультация, подсказка, совет.
Лыжин горько засмеялся:
— Кому, кому во всем белом свете я могу советовать? Боюсь, вы попали не по адресу.
— Может быть. Но прошу об одном: поверьте мне. Я не желаю вам зла. Интересует меня, наоборот, Панафидин. Собственно, я и ему зла не желаю, но мне неясна его роль в одной странной истории, и я хочу узнать о нем как можно больше.
— Ничем не могу помочь. И говорить о нем не стану. О мертвых — или хорошо, или ничего.
Я усмехнулся:
— Не далее как вчера он был жив, здоров и благополучен, — и подумал, что часть панафидинского благополучия Лыжину наверняка не помешала бы.
Не отрывая взгляда от портрета старика, будто советуясь с ним, Лыжин задумчиво сказал:
— Только в загсе человеческая жизнь обозначается от рождения до смерти. На самом деле человек много раз умирает, снова рождается, опять умирает и воскресает вновь.
— И Панафидин?
— Конечно. Вы разговаривали вчера совсем с другим Панафидиным, вовсе не с тем, с которым я работал много лет. Тот давно умер — для меня, во всяком случае.
— Это иносказание. Но в следственной практике для отыскания истины иногда приходится совершать ужасную, противоестественную процедуру — извлечение мертвого из могилы…
— Такая процедура называется эксгумацией, — сказал механически Лыжин.
— Совершенно верно, — кивнул я. — Я прошу вас для отыскания истины произвести моральную эксгумацию того Панафидина, которого вы знали много лет и который, как вы говорите, давно умер.
Лыжин сидел теперь, прикрыв глаза ладонью, будто защищался от чрезмерно яркого света каких‑то давних воспоминаний; эти воспоминания были ему радостны и горьки, и на лице его быстро сменялось множество выражений, мчавшихся, как кинокадры, и точно так же создававших единую картину острой душевной боли, почти непереносимого страдания.
И был он в этот момент удивительно хорош — будто подсвеченное изнутри лицо, открытое, нервное, живое, сильнее слов и поступков убеждало меня в том, что Лыжин не способен врать, подличать и унижаться.
Я подумал, что у этого человека должна быть какая‑то еще одна — зафасадная, огромная и удивительно интересная — жизнь, похожая на мечту, на игру или на яркий цветной сон.
Он заговорил медленно, словно воспоминания были скрыты где‑то за далеким перевалом и ему нужны были силы, чтобы дотащить их нелегкое бремя к горизонту сегодняшнего осеннего вечера, в эту захламленную, заваленную книгами и рукописями комнату, вновь рассмотреть их под зеленым мятым светом своей настольной лампы и предложить моему вниманию. |