|
Кое-как справившись с горем, седой как лунь Мангулис теперь каждую ночь в своей спаленке горячо молится за единственную дочь, девятнадцатилетнюю Стасю. Стоя на коленях, со слезами на глазах старик жарко целует сухими жесткими губами маленькое распятие с сухощавым изнуренным телом Иисуса Христа, прибитого коваными гвоздями к древу, умоляя распятого Бога, чтобы он послал его девочке хорошего парня, любовь и достойную жизнь, наполненную, как святая чаша Грааля, вселенским добром и счастьем.
При воспоминании о дочери глаза у старика увлажнились — настолько ослабла нервная система. Он протяжно, со всхлипом вздохнул, тщательно вытер рукавом мокрые глазницы, с чувством высморкался и шагнул к последнему улью, чтобы на сегодня завершить свои дела с пасекой, но тут мимо пробежала Стася, весело размахивая оцинкованным ведром, предназначенным для дойки, и старый Мангулис отвлекся. Он всем корпусом медленно повернулся вслед дочери, провожая взглядом ее ладную фигурку, облаченную в длинную юбку из дешевенького ситца в красный цветочек, собственноручно ею перешитую из материнской, и белую блузку с длинными рукавами на резинках. Девушка высоко вскидывала острые коленки, подол ее цветастой юбки задирался, обнажая белые тонкие икры, сверкали загорелые пятки. На голове у Стаси венок, умело сплетенный из ромашек и одуванчиков с вкраплениями голубых, словно чистый лазурит, васильков. Тяжелая тугая коса из светлых волос, не ворохнувшись, лежала на спине, между мокрыми от пота лопатками, выпирающими, будто крылышки у ангела.
«Когда уже успела сплести венок? — подумал с некоторым удивлением старый Мангулис. — Только что была в доме, и на-ка тебе. Ну, ловкая… вся в мать. У той тоже в руках все спорилось».
Дождавшись, когда девушка привычно присела на корточки под пасшейся на лугу Пеструхой (так они с дочерью называли корову с белыми и рыжими пятнами) и первые струи парного молока упруго ударили в порожнее и оттого звонкое ведро, Мангулис неохотно отвел отцовский одобрительный взгляд от дочери, намереваясь вновь направить свои босые ноги в сторону еще не осмотренного им улья, как вдруг явственно расслышал голос кукушки, раздававшийся совсем рядом, будто к нему опять вернулся слух. Невидимая птица куковала монотонно и, как ему показалось, устало, суля ему долгую жизнь. С минуту послушав глухое «ку-ку», старик в волнении переступил босыми ногами на горячей траве и сердито сказал:
— Ну что за дурная птица. Столько мне лет насулила, что я по своим немолодым годам и не донесу, силенки уже не те. Да и поздновато мне уже в новую жизнь стремиться. Ты лучше моей любимой доченьке посули долгую и счастливую жизнь, а мне уже ни к чему.
Только он так проговорил, как кукушка и в самом деле перестала куковать, озадаченно запнулась на короткое время, а потом, как будто и вправду услышав искреннюю просьбу старика, закуковала с новой силой. Да так радостно, что слушать ее было одно удовольствие.
— Ну то-то, — сказал довольный Мангулис, с улыбкой покачал головой, потом сунул большие пальцы заскорузлых рук за резиновые помочи на груди и вновь неторопливой походкой двинулся к улью, что-то бурча под нос.
Занятый пчелиным домиком, старые доски которого пропахли душистым медом, старик не видел, как из леса вышли четверо вооруженных мужчин. Они воровато огляделись по сторонам и скорым шагом направились к девушке, все так же продолжавшей неловко сидеть на корточках под коровой, сноровисто дергая ее за тугие дойки. Стася сидела к лесу боком и не сразу заметила появление нежданных гостей.
— Добрый день, барышня… — негромко произнес рослый парень с автоматом шмайсер через плечо, остановившись от нее в двух шагах, и в знак уважения к девушке приподнял солдатскую кепку с козырьком немецкого кроя.
От неожиданности Стася вздрогнула, вскочила с места, чуть не опрокинув полное ведро парного молока. |