А Стерна-Двойра говорила и говорила. Сначала она пересказала ребецен историю злоключений Фишеля, затем поведала о его странном поведении в первый вечер. Но всё это не удивляло ребецен. Удивительное началось чуть позже.
— Хая-Малка, я думала: ну, первые дни, он после ранений, болезней, он устал. Но вот уже две недели он спит в сенях на сундуке и ко мне не притрагивается! Каждую ночь я стелю нашу семейную кровать. И каждый вечер он мне вдруг говорит: «Сегодня я лягу в сенях». И я ложусь в спальне, а он — на сундуке. Я слышу, как он кашляет. Мне кажется, он и не спит вовсе, а днем сидит словно сонный. Подумайте только, ребецен, он даже шинель свою, будь она неладна, не снимает при мне. Ждет, пока я выйду. А утром, опять же, при мне не одевается. Велит мне ждать в комнате. И только когда он оденется, зовет меня. И мы завтракаем. Но он почти ничего не ест, я даже не понимаю, что поддерживает в нем жизнь.
— Может быть, у него какие-то страшные раны, и он не хочет, чтобы ты их увидела? — неуверенно предположила Хая-Малка.
— Сначала я тоже так подумала. Но сейчас я думаю иначе.
И рассказала Стерна Хае-Малке, что прошлой ночью ей отчего-то не спалось. («Не поверите, ребецен, но все эти вечера я как уходила спать, так засыпала мгновенно, а тут почему-то нет».) И услышала она, что вроде как ходит Фишель в сенях и что-то бормочет. Напрягши слух, она разобрала, что муж ее говорит: «Оставь меня в покое… Не могу больше… Умереть было бы лучше…» Она подумала, что, возможно, кто-то пришел. Осторожно приоткрыв дверь, Стерна увидела, что Фишель, все в той же шинели, словно и не ложился вовсе (а времени было уже заполночь), медленно и мерно кружит по комнате, закрыв глаза и протянув вперед руки. При этом он ухитрялся не натыкаться ни на что, а старательно обходил и табуретки, и ящики, и сундук, стоявшие в небольших сенях и загромождавшие почти всё пространство. Что до его лица, то показалось оно обомлевшей от страха Стерне-Двойре искаженным таким сильным мучением, что, наверное, преодолела бы она свой страх и бросилась бы к мужу, если бы лицо Фишеля не разгладилось вдруг и сам он не перестал бы кружиться и не замер бы посреди сеней. Тут на лице его появилась вдруг странная похотливая улыбка (притом что глаза по-прежнему были закрыты), он громко воскликнул: «Да! Иду! К тебе иду! Спешу!» — и вдруг сорвался с места, будто кто-то с силой толкнул его в спину. Быстро распахнул Фишель дверь и побежал прочь из дома по ночной улице.
Когда Стерна опомнилась и тоже выбежала из дома, Фишке-солдата и след простыл. А сама Стерна вдруг почувствовала сильную слабость, ноги ее подкосились, глаза стали сами собой закрываться, веки налились сладкой тяжестью. Спотыкаясь на каждом шагу, с трудом вернулась она в спальню, повалилась на кровать и тотчас уснула, да так крепко, что проспала до самого утра и даже едва не опоздала с открытием лавки. Утром же Фишке, как обычно, спал на сундуке в сенях, укрывшись своей шинелью, а поверх нее еще и тулупом, И Стерна не стала его будить, ушла в лавку. Весь день она возвращалась мыслями к виденному ею, но так и не смогла сказать самой себе: было ли все это наяву или же приснилось ей. И потому решила она на следующую ночь вновь проследить за мужем.
Далось ей это с трудом: едва Фишель пожелал ей спокойной ночи, как почувствовала она, что глаза слипаются, и с трудом добрела до кровати. Но вновь, видимо, от сильного желания узнать правду, даже сквозь сон услышала она прежние звуки из сеней и заставила себя подняться. Плеснула в лицо холодной воды из нарочно приготовленной миски. Далее же все пошло как в ночь предыдущую. Стерна осторожно приоткрыла дверь и стала наблюдать, с прежним страхом, как муж ее, с закрытыми глазами и вытянутыми вперед руками, кружит по тесным сеням, не натыкаясь ни на один предмет, как лицо его искажает мучительная гримаса, словно он борется с самим собой, не желая исполнять этот жуткий ночной танец, как он бормочет под нос сквозь сжатые зубы: «Не хочу я… Оставь меня… Лучше смерть…» Заставив себя не шевелиться и смотреть, Стерна стояла, вцепившись в дверь, до тех пор, пока Фишель не остановился и на лице его страдальческая гримаса не сменилась выражением постыдного наслаждения. |