Значит, в десять раз дороже, чем все зеркало! А? Вас это не смущает? Знаете, реб Велвл, на вашем месте я постарался бы узнать, почему Мотл взял с вас такую низкую плату.
Художник рассмеялся, на этот раз искренне.
— Рабби, — сказал он, — вы хотите, чтобы я пошел к Глезеру? И сказал ему: «Реб Глезер, вы с меня мало взяли, а почему?» Думаю, он ответит: «Реб Велвл, вы совершенно правы, и раз уж вы заговорили об этом сами — ладно, доплатите мне еще сто рублей!»
Раввин пожал плечами. Лицо его оставалось серьезным.
— Знаете, — сказал он после долгого молчания, во время которого веселость господина Байера успела пройти, — знаете ли, господин Байер, я осторожно отношусь к тем, кто за добротную дорогую вещь просит маленькие деньги. Ни Мотл, ни Фейга Московер никогда и нигде своего не упустят. И ежели Фейга отдала за гроши, а Мотл почти ничего не набросил, значит, есть в этом зеркале какой-то изъян. Вы так не думаете, реб Велвл? Краденое продают дешево. Контрабанду продают дешево. Это зеркало, наверное, ни то, ни другое. Но… Краденое продают задешево, чтобы поскорее от него избавиться. Вот и от зеркала этого хотела она поскорее избавиться. А почему?
— А почему? — эхом отозвался художник.
Раввин покачал головой.
— А вы у нее спросите. Мне она не ответила. Но смутилась, когда я спросил ее об этом, очень смутилась.
— А вы спрашивали? — удивился Байер.
— Спрашивал. — Раввин кивком попрощался с Виктором и неслышно вышел из комнаты.
Оставшись один, художник раздумчиво прошелся по комнатке, слушая, как скрипят под ногами половицы. И Сверчок, и раввин внесли в его мысли некоторое смятение. Более всего смутил его тот факт, что в его собственном незавершенном автопортрете корчмарь усмотрел черты Ицика Московера — того самого, кому, по словам раввина, принадлежало зеркало.
— Чертовщина… — пробормотал Байер. — Экое невежество дремучее, прости Господи… Язычество поистине, что бы вы там ни говорили, господин раввин. Самое что ни на есть язычество.
Ему было вполне понятно, что на самом деле корчмарь от раввина уже знал, что зеркало принадлежало Ицику. Или же, наоборот, раввин узнал о том от Мойше. Ну, а дальше впечатлительному и суеверному корчмарю немедленно померещился в автопортрете постояльца зловредный покойник.
Сделав такой вывод, художник выбросил из головы некоторые смущавшие его мысли и принялся набрасывать на плотном листе бумаги композицию будущей картины. Те несколько этюдов, которые он сделал в синагоге благодаря неохотному разрешению рабби Леви-Исроэла, его не устраивали. Слишком декоративно выглядела на них синагога, слишком напоминала сцену бима — возвышения в центре. Слишком ярким казалось золото переплетов.
— Да-да, — сказал он негромко с нарастающим раздражением, — все получается слишком. Слишком много «слишком», черт возьми!
Он спрятал этюды в папку, нимало не заботясь о том, что краска на одном из них еще не просохла и немедленно смазалась. Спрятал папку в чемодан, закрыл альбом.
Вечер между тем перешел в ночь. Глубокие черные тени погрузили комнату в темноту. Байер не стал спускаться вниз — отчего-то ему расхотелось ужинать. Он сидел в кресле, размышляя о будущей картине.
Вернее, пытался размышлять. Никак не удавалось ему выбросить из головы сказанное раввином.
— Ицик Московер… — пробормотал он раздраженно. — Вот ведь черт знает что… Знакомое имя… Ицик… — Байер замолчал.
Комнату освещал лунный свет, вполне яркий сегодня — настолько даже, что можно было бы читать. Снизу доносились громкие голоса завсегдатаев корчмы. |