Боже мой, а я жива». К дневнику она вернется только через два года. Толстой был подавлен не меньше, впервые ему представилась безвыходность ситуации.
Увидев его в день похорон, жена ужаснулась – перед ней был старик, сгорбленный, морщинистый, с седой бородой, погасшим взглядом. Вместе с сыновьями отец поставил открытый гробик на сани, они с Софьей Андреевной сели рядом с ним, лошади тронулись. По этой же дороге в Никольское, где покоился их сын Алеша, шел он тридцать три года назад к своей невесте в имение Берсов в окрестностях Москвы. Он сказал об этом жене, та ужаснулась расстоянию, которое разделяло смешливую девочку от постаревшей, разочарованной матери, едущей хоронить своего ребенка. Неужели это называется прожитой жизнью?
Во время прощания Софья Андреевна держала в руках ледяную головку сына и пыталась согреть ее поцелуями. Настоящая разлука настала, когда закрыли крышку. Она никак не могла с этим смириться. Когда возвращались домой, Толстой, плача, повторял: «А я-то мечтал, что Ванечка будет продолжать после меня дело Божье!..»
Он попытался справиться с болью, и пока жена металась по комнатам, как безумная, гладя игрушки и одежду сына, сидел за дневником: «Похоронили Ванечку. Ужасное – нет, не ужасное, а великое душевное событие. Благодарю Тебя, Господи. Благодарю Тебя… Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николеньки, нет, в гораздо большей степени, проявление Бога, привлечение к Нему. И потому не только не могу сказать, чтобы это было грустное, тяжелое событие, но прямо говорю, что это (радостное) – не радостное, это дурное слово, но милосердное от Бога, распутывающее ложь жизни, приближающее к нему событие. Соня не может так смотреть на это. Для нее боль, почти физическая – разрыва, скрывает духовную важность события». Лев Николаевич говорит о том же в письме к тетушке Александрин: «Мне потеря эта больна, но я далеко не чувствую ее так, как Соня, во-1-х, потому что у меня была и есть другая жизнь, духовная, во-2-х, потому что я из-за ее горя не вижу своего лишения и потому что вижу, что что-то великое совершается в ее душе, и жаль мне ее, и волнует меня ее состояние. Вообще могу сказать, что мне хорошо».
Толстой пытался убедить себя, что Ванечка умер не напрасно, что Бог прислал его в этот мир с какой-то вестью, первой ласточкой, которая сообщает о том, что снег тает, пришла весна, раскрылись сердца. Нежность его по отношению к жене в этот период была необычайна. «Никогда мы все не были так близки друг к другу, как теперь, и никогда ни в Соне, ни в себе я не чувствовал такой потребности любви и такого отвращения ко всякому разъединению и злу, – делится он с тетушкой. – Никогда я Соню так не любил, как теперь. И от этого мне хорошо».
Но состояние Сони не позволяло ей оценить это его чувство: она часто ходила в церковь, говорила со священниками, у нее были странные мечты и никакого желания жить. Однажды провела на службе в Архангельском соборе девять часов и, не заметив времени, вернулась домой под проливным дождем. Чтобы отвлечь ее от собственного горя, Толстой «пытался пробудить в ней мысль о горестях других людей». Водил ее в тюрьмы, заставлял покупать книги для арестантов. Все напрасно. Муж говорил ей, что возникшее между ними новое чувство похоже на заходящее солнце: время от времени маленькие тучки разногласий закрывают свет, но он надеется, они разойдутся и заход будет великолепным. Софья Андреевна слушала со слезами на глазах. Понемногу Толстой приходил в себя, да и оставалось многое, что привязывало к жизни: его вера в Бога, его профессия. Через две недели после похорон Ванечки, двенадцатого марта 1895 года, он отметил в дневнике: «Нынче захотелось писать художественное. Вспоминал, что да что у меня не кончено. Хорошо бы все докончить… И тут же, затеяв все это – работы лет на восемь по крайней мере, завтра умереть. И это хорошо». |