Изменить размер шрифта - +
Чертков отказался показать Льву Николаевичу эту телеграмму. Вечером пятого ноября в Астапове появился оптинский старец игумен Варсонофий. Он сразу обратился к жандармскому офицеру, который ведал наблюдением за домом. Миссия старца состояла в том, чтобы попасть к Толстому и попытаться убедить его вернуться в лоно Церкви. Но близкие и врачи категорически воспротивились этому визиту. Игумен Варсонофий тем не менее остался в Астапове, создав немалые проблемы – его негде было разместить. Залы ожидания, служебные помещения, вагоны, все было переполнено. Пришлось ему довольствоваться кушеткой в одной из комнат для проезжающих дам. Вопреки здравому смыслу, он продолжал надеяться, что в последнюю минуту его все же допустят ко Льву Николаевичу. Архиепископ Рязанский смотрел на вещи более трезво, напомнив местным священникам, что отлученный не имеет права на церковное отпевание. И все-таки многие представители церкви пытались обратиться к писателю со словами увещевания. Но они до него не доходили.

Шестого в Астапово приехали доктора Усов и Щуровский – их вызвали дети Толстого. Чем меньше шансов было спасти его, тем больше врачей собиралось вокруг. Теперь их было шестеро: Усов, Щуровский, Никитин, Беркенгейм, Семеновский, Маковицкий. Начальнику вокзала пришлось предоставить весь свой дом тем, кто занимался больным, а самому с семейством перебраться в домик стрелочника.

Температура упала до 37,2, но Лев Николаевич был так слаб, что рассчитывать на спасение не приходилось. Таня и Саша не отходили от него. Вдруг он сказал Тане: «И вот конец, и… ничего».

Потом, когда Саша стала поправлять подушки, приподнялся и твердо произнес: «Нет. Нет, только одно советую вам помнить, что на свете есть много людей, кроме Льва Толстого, а вы смотрите только на одного Льва».

Опустился, измученный этим усилием. Нос и руки его посинели. Решили, что это конец. К дому подошли Софья Андреевна и сыновья. Но врачи делали инъекции камфары и давали кислород. Три брата и мать вновь вынуждены были удалиться в свой вагон. Через двадцать минут Толстой пришел в себя. Снова беспокойно задвигался, застонал. Склонившись над ним, Сергей расслышал: «Ах, гадко… Тяжело… Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал. Оставьте меня в покое». И неожиданно громким, грубым мужицким голосом сказал: «Удирать, надо удирать».

К вечеру началась икота, шестьдесят раз в минуту. Тело его сотрясалось все – от макушки до пяток. Хотел сесть, чтобы удобнее было дышать, но не мог пошевелиться. Укол морфия успокоил его.

Узнав, что состояние Льва Николаевича безнадежно, игумен Варсонофий возобновил попытки пройти к нему, попросил свидания с Сашей, видя в ее молодости залог чувствительности. Та ответила запиской: «Простите, батюшка, что не исполняю вашей просьбы и не прихожу побеседовать с вами. Я в данное время не могу отойти от больного отца, которому поминутно нужна. Прибавить к тому, что вы слышали от всей нашей семьи, я ничего не могу. Мы, все семейные, единогласно решили, впереди всех других соображений, подчиниться воле и желанию отца, каковы бы они ни были».

Эту волю и это пожелание он четко выразил на страницах своего дневника двадцать второго января 1909 года: «…возвратиться к Церкви, причаститься перед смертью, я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки…»

Но когда он тяжело заболел в Гаспре, двадцать девятого ноября 1901 года записал: «Когда я буду умирать, я желал бы, чтобы меня спросили: продолжаю ли я понимать жизнь так же, как я понимал ее, что она есть приближение к Богу, увеличение любви… Если не буду в силах говорить, то если да, то закрою глаза, если нет, то подниму их кверху».

И хотя каждый из его окружения читал и перечитывал его дневник, никто не задал ему этого вопроса. Для толстовцев важно было, чтобы в момент слабости Лев Николаевич не стал противоречить тому, что высказал в своем творчестве.

Быстрый переход