Скорее такой поступок говорил о постоянном эмоциональном напряжении. Многие художники, если только они не обладали сверхлегким нравом, в большей или меньшей степени становились эксцентричными. Согласно утверждению Кэти, это было определено сферой их деятельности. Никто так не изводил окружающих своим сварливым характером, как гении. Таких, как Рашкин, люди терпели и шли на компромисс по многим причинам. Владельцы галерей хотели заработать на его картинах. Студенты горели желанием у него учиться.
Иззи тоже прощала брань Рашкина, поскольку получала от него много полезных сведений. Он мог позволить себе быть властным и эгоцентричным, но, видит бог, он настоящий мастер. И даже если она не добьется ни слова одобрения с его стороны это не имеет никакого значения, ведь и ее собственные родители ни разу не похвалили дочь. По крайней мере, Рашкин многому сможет ее научить, а дома не было даже этого.
Иззи на всю жизнь запомнила случай, когда вместо прополки огорода она целый день просидела под старым вязом возле отцовского дома с альбомом для эскизов на коленях. Подошедший отец при виде этого поддался одному из ставших уже привычными приступов ярости. Он не ударил Иззи, но выхватил альбом и разорвал каждый лист, сведя на нет работу целого месяца. За этот случай и за многие другие попытки сломить ее дух и запереть в клетку укоренившихся привычек Изабель никогда не могла простить родителей.
Внимание Иззи с незапланированного осмотра многочисленных работ Рашкина переключилось на фигуру самого хозяина мастерской. Боль от удара почти прошла, и ее гнев немного утих. Оставшаяся злость странным образом перешла с художника на ее отца. В тот день, вырвав из рук Иззи альбом, он заявил: «Всякое искусство — это сущая чепуха, а художники — всего лишь неудачники и бездельники. Ты этого добиваешься, Изабель? Хочешь стать озлобленной неудачницей, когда вырастешь?»
Вот почему, несмотря на покрасневший след от ладони художника, Изабель ощущала себя его соратником в тяжелой борьбе против ограниченных людей, не признающих искусство «настоящей работой». Гнев отца был вызван разочарованием по поводу сферы деятельности, которую она выбрала; Рашкина вывела из себя ее неспособность добиться успехов в этой сфере. Не то, что она вообще занималась живописью, а то, что недостаточно быстро овладевала мастерством.
— Всё... всё в порядке, — произнесла Иззи. Рашкин поднял голову, в его бледно-голубых глазах блеснула надежда.
— Я хотела сказать, это отвратительно, что вы меня ударили, но мы... давайте попробуем продолжать занятия.
— Я так расстроен, — ответил он. — Не понимаю, что на меня нашло. Я только... я чувствую, что время уходит, а предстоит еще так много сделать.
— Что вы имеете в виду, говоря, будто «время уходит»? — спросила Иззи.
— Посмотри на меня. Я стар. Измотан. У меня нет родных. Нет учеников, способных продолжить мою работу. Есть только ты и я, а обучение продвигается так медленно. Я тщетно пытаюсь ускорить процесс, чтобы за оставшееся время научить тебя всему, что умею.
— Вы... вы опасно больны? — Рашкин покачал головой:
— Не больше, чем все остальные. В конце концов, вся жизнь — это смертельно опасная болезнь. Каждому отпущено определенное число лет, но не больше. Я прожил уже довольно много, и мой лимит почти исчерпан.
Иззи тревожно взглянула на художника. Сколько же ему лет? Он не выглядел старше пятидесяти с небольшим, но, если вспомнить даты на картинах в ньюфордском Музее изящных искусств, получается никак не меньше семидесяти лет. А может, и больше. Словно в подтверждение своих слов Рашкин с видимым усилием поднялся с дивана.
— Давай сегодня пораньше сделаем перерыв на обед, — сказал он и направился к лестнице.
Иззи последовала за ним, в ее голове кружился целый вихрь противоречивых мыслей и чувств. |