Если разобраться, кто таков Теофиль Бенуа, чтобы я его боялся? Нашли, кого бояться — несчастного горемыку! Пусть бы он сейчас пришел — уж я бы вам доказал.
— И я тоже! — вскричал Пьер Морель. — Я бы взял да и загнал его вон на то дерево! А то в самом деле — застал врасплох! Да я вовсе и не хотел бежать; я ведь не всерьез побежал, просто так, для смеха; а когда я увидел, что Жанна там осталась и он ей грозит, я чуть было не повернул назад. Я бы из него всю душу вытряс! Ведь я именно это и хотел сделать… Попадись он мне опять, уж я бы… уж я бы… Пусть только попробует еще раз показаться! Я его…
— Эх вы! — сказал Паладин с презрением. — Послушать вас, так можно подумать, что это и впрямь геройство — напугать такое чучело! Да что тут особенного? Невелика честь — справиться с ним! Я готов повстречаться с сотней таких, как он. Если б он сейчас подошел, я бы и глазом не моргнул пошел бы на него, будь у него хоть тысяча топоров! Уж я бы…
И он долго еще расписывал чудеса храбрости, которые он показал бы, а другие тоже вставляли по временам словечко о том, какие подвиги они совершили бы, если бы Бесноватый еще раз посмел встать нам на пути; теперь-то уж они к этому готовы, и если он думает еще раз застичь их врасплох, пусть на это не рассчитывает!
Так они снова обрели самоуважение и даже с процентами; когда мы разошлись, все были о себе лучшей мнения, чем когда-либо прежде.
Глава V. О том, как Домреми разграбили и сожгли
Дни нашей юности текли мирно и счастливо, то есть большей частью мирно, потому что война была от нас далеко; но иной раз бродячие шайки дезертиров приближались к нам, и по ночам в небе стояло зарево: это горела какая-нибудь деревня или ферма. Мы чувствовали, что когда-нибудь они подойдут еще ближе, и тогда настанет наш черед. Этот страх лежал на нас тяжким гнетом. Он особенно усилился года через два, после договора в Труа.
То был поистине тяжелый год для Франции. Однажды мы, как это бывало нередко, отправились за реку дать бой мальчишкам из деревни Макси, принадлежавшей к ненавистной бургундской партии; нас побили, и в сумерках мы перебирались через реку домой, усталые и изукрашенные синяками, как вдруг услышали набат. Мы бежали всю дорогу, а когда добежали до площади, она была уже заполнена возбужденным народом и причудливо освещена дымными факелами.
На паперти стоял чужой человек — священник из бургундцев; он держал речь, а люди, слушая его, то плакали, то яростно ругались. Он говорил, что наш помешанный король скончался и теперь мы и вся Франция являемся собственностью английского младенца, который еще лежит в колыбели в Лондоне. Он призывал нас принести присягу этому младенцу и служить ему верой и правдой; он говорил, что отныне у нас наконец будет сильная и прочная власть, а английская армия скоро предпримет свой последний поход, и он будет очень недолгим: ведь остается захватить последние клочки земли, где еще развевается жалкий лоскут французского знамени.
Люди бушевали и проклинали его; над морем лиц, освещенных факелами, то и дело угрожающе вздымались кулаки. Это была потрясающая картина, но всего более поражал в ней священник: он взирал на разъяренную толпу благодушно и невозмутимо; и, как ни хотелось нам бросить его в огонь, мы невольно удивлялись этому оскорбительному спокойствию. Самым наглым был конец его речи. Он сказал, что на похоронах нашего короля французский шталмейстер преломил свой жезл «над гробом Карла VI и всего его рода» и тут же громко провозгласил: «Да здравствует наш повелитель — Генрих, король Франции и Англии!»
Тут священник предложил нашим поселянам произнести вслед за ним «аминь!».
Все лица побелели от гнева; на мгновение гнев даже сковал языки, и никто не мог вымолвить ни слова. |