Изменить размер шрифта - +
После гибели мужа и смерти сына, сменив фамилию, метнулась на юг России, чтобы затеряться, чтобы победивший пролетариат не припомнил ей связь с социально чуждыми…

Многое в жизни Руслановой, особенно ранней поры, покрыто туманом недомолвок, умолчаний. Отсюда и множество легенд, версий, баек и откровенных сплетен.

Потеря сына жгла её всю жизнь. И если бы он действительно умер, она бы так не металась, не высматривала бы среди тысяч солдатских лиц родное.

Однажды, уже спустя годы, в 1941-м, под Вязьмой, когда Русланова в составе концертной бригады колесила по армиям и фронтам, командир дивизии привёл артистов в землянку, указал на троих бойцов в маскировочных комбинезонах, увешанных оружием, гранатами и другим снаряжением, которое обычно берут с собой в поиск разведчики, и сказал:

— Вот, товарищи артисты, спойте им. Им сейчас на смерть идти.

Артисты недоумённо переглянулись. Слушателей оказалось в три раза меньше, чем артистов. Но Русланова, мельком взглянув на разведчиков, при этом выделив среди них самого юного, сероглазого, русоволосого, высокого, сделала повелительный знак рукой своему аккомпаниатору, и очередной концерт для воинов начался.

Спела она им «стремянную». Поклонилась своим поклоном. Они сразу встали и тоже поклонились ей. Сказали:

— Спасибо за песню, за напутствие.

И ушли.

Ночевать артистам пришлось в той же землянке. Её отрыл для себя разведвзвод — дивизионная разведка.

Взводу неделю назад вышел приказ — взять «языка». Немцы перед дивизией оборону построили основательную. Сплошные линии окопов и пулемётные гнёзда, всё простреливается, колючая проволока в три кола. Попробуй, пройди. И вот за неделю от тридцати разведчиков осталось только трое.

Ночью в землянку принесли одного. Того самого, сероглазого. Тяжело ранен, весь в бинтах. «Он стонал в беспамятстве, — рассказывала после войны ту загадочную историю сама певица, — и всё звал маму. Села я возле него, взяла за руку и запела тихонечко колыбельную. „Зыбка“ называется. Пою и слёз не сдерживаю: кажется мне, что это мой сын умирает. Так хотелось с песней вдохнуть в него силу жизни! Перестал он метаться, а рука всё холодеет, холодеет… вскоре увезли. Часто я вспоминала о нём, но так и не могла узнать, жив ли или умер тогда… Наступила поздняя осень. Наша бригада была уже на другом участке фронта. Выступали мы однажды на открытой лесной поляне. Только запела я, вдруг бросается ко мне боец с Золотой Звездой на гимнастёрке, кричит: „Мама, мама! Я узнал, я помню, это вы мне пели, когда я умирал!“».

И она, сквозь слёзы глядя на того солдата, запела:

Заблестели щёки пожилых бойцов, закривились подбородки. Строже стали молодые. Полетели их исстрадавшиеся на войне души в родные просторы — в вологодские, красноярские, оренбургские, курские, саратовские — хоть на мгновение ощутить запах родины и тепло материнских рук…

Спустя некоторое время, уже под Сухиничами, когда наши дивизии сдерживали наступление немецких танков и мотопехоты со стороны Брянска, Русланова снова встретила того бойца, и снова раненого.

«И опять я гладила его окровавленную руку, а он говорил мне: „Теперь я верю, что доживу до Победы, если я нашёл вас, если, раненый, дополз“. А утром попросили дать концерт на поляне перед солдатами, уходящими в бой. Помню, как мы выступали прямо на снегу. Гармонист сидел на пеньке. Я пела весёлую плясовую песню, и бойцы с автоматами за плечами плясали. Плясали, может быть, последний раз в жизни. Я понимала это, и сердце моё сжималось, но я старалась как можно больше задора внести в их пляску».

Она не раз видела поле боя после очередной атаки или контратаки, засеянное роковыми зёрнами войны — солдатскими телами. Недавно смеялись, ели кашу, писали домой письма, слушали её пение, аплодировали и кричали слова благодарности, а вот уже лежат, окоченевшие, в своих шинелишках, припорошённые снегом.

Быстрый переход