Изменить размер шрифта - +
За то и был «устранен»...

Времена, казалось бы, изменились, ни лубянская камера, ни ГУЛАГ Лиле уже не грозили, но почему-то этот удар судьбы она переживала мучительней, чем все предыдущие. И даже не искала спасения в алкоголе. Тот факт, что мысль о самоубийстве у нее реально существовала, подтверждается хотя бы тем, что именно в это время она составила завещание — не юридическое, со всеми формальностями, заверенное у нотариуса, — а скорее моральное, эмоциональное, человеческое, такое же — по стилю и духу, — какое оставил в своем блокноте Маяковский, загодя готовясь к смертельному выстрелу. Ни о том, что такое завещание есть, ни тем более о его содержании тогда никто не знал: его нашли лишь после того, как Лили не стало.

Вообще вторично пережить то, что однажды было уже пережито, с чем уже удалось справиться, преодолеть, возвратиться к жизни, — пережить это вторично гораздо труднее, чем в первый раз. Особенно после того, как жестокая несправедливость по отношению к убиенным была вроде бы восстановлена и правда восторжествовала. Теперь взялись за нее — не косвенно, а впрямую, — возведя обвинение, чудовищнее которого она не могла и придумать.

Кто же она, Лиля Брик, по новой версии, утвержденной на самом верху? Оказывается, не любовь поэта, не его муза, не та, которая сделала все возможное и невозможное, чтобы он занял место, ему подобающее, в обществе, в умах, в истории, а — его убийца! Не только в метафорическом, но едва ли и не в буквальном смысле. Дьяволица, вложившая в руки ему револьвер и понудившая нажать курок. А то и того хуже: участница заговора, итогом которого явилось его убийство, то есть событие, подлежащее рассмотрению не литераторами, а юристами.

Такой теперь представала она, и против этого обвинения ничего не могла возразить, ибо не только она сама — ни один защитник ее нигде не получил трибуну, чтобы вымолвить хотя бы слово. Жизнь между тем шла к закату, сил становилось все меньше, и не было больше надежды на то, что она дождется того времени, когда обвинители будут посрамлены, а их тайные цели раскрыты.

Но сознание правоты и исчезнувший страх оказались сильнее физической немощи. Чего она, собственно, могла бояться? Клеветы? Но те, кого она уважала и чтила, были с нею, до остальных же ей вовсе не было дела. В семьдесят семь лет начинаешь по-другому смотреть на многое и жизненные ценности предстают в ином свете.

В самый разгар воронцовско-колосковской травли гонениям— иначе и по другому поводу— подверглись и Плисецкая с Щедриным. Балет «Кармен-сюита», созданный композитором по мотивам Бизе специально для Майи, был на грани запрета за «эротическую хореографию». Вся сталинская рать в музыке присоединилась к хору хулителей. Композитора и балерину поддержал Шостакович. Наряду с другими деятелями культуры, вставшими на защиту искусства от малограмотных администраторов и злопыхателей, оказались Лиля и Катанян. Порочный принцип «защити сначала себя, а потом защищая других» был им совершенно чужд. Как и чуждо уныние, отравляющее настроение близким.

Лиля по-прежнему принимала гостей — теперь нередко на даче, а не в городе, благо рядом жили или часто приезжали из Москвы милые ее сердцу люди. Была, как всегда, жадна до стихов — новых и талантливых. Из современных поэтов выделяла Слуцкого, Вознесенского, ленинградца Соснору.

Однажды, по счастливому случаю, Соснора оказался в Москве, когда на даче (общей с Ивановыми) отмечали день рождения Вячеслава Всеволодовича Иванова (больше известен по сохранившемуся с детства имени Кома) — лингвиста, переводчика, эссеиста. Пришел гостивший тогда в Москве Роман Якобсон со своей польской женой Кристиной Поморской. Лиля привела Соснору — он читал свои стихи. А Кома читал стихи Иосифа Бродского — они были тогда для многих новинкой. Поэт все еще отбывал ссылку на Севере как «тунеядец», до его всемирной славы оставались годы.

Быстрый переход