Он расплачивается за свою молодую двадцатидвухлетнюю доверчивость, незнание ловких, столичных женщин, за свою большую, чистую, рожденную в сознании, на берегах Риона <река в Грузии, невдалеке от которой стоит город Багдати, где родился Маяковский>, — любовь».
«Никакие мотивы, — продолжала Людмила, — не могут примирить честных советских людей с такой постановкой вопроса, Брики — антисоциальное явление в общественной жизни и быту и могут служить только разлагающим примером, способствовать антисоветской пропаганде в широком плане за рубежом. Здесь за широкой спиной Маяковского свободно протекала свободная «любовь» Л. Брик. Вот то основное, чем характеризуется этот «мемориал». <...> Брики боялись потерять Маяковского. С ним ушла бы слава, возможность жить на широкую ногу, прикрываться политическим авторитетом Маяковского. Вот почему они буквально заставляли Маяковского потратиться на меблированные бриковские номера... Сохранение этих номеров вредный шаг в деле воспитания молодежи. Здесь будет паломничество охотников до пикантных деталей. Волна обывательщины захлестнет мутной волной неопытные группы молодежи, создаст возможность для «леваков» и космополитов организовывать здесь книжные и другие выставки, выступления, доклады, юбилеи <...> предателей и изменников отечественного и зарубежного происхождения. <...> Я категорически, принципиально возражаю против оставления каких-либо следов о поэте и моем брате в старом бриковском доме...»
Нет сомнения в том, что вся эта демагогия с откровенно антисемитским душком и нескрываемой личной злобой по отношению к престарелой Лиле вполне пришлась по душе тем, кому она и была адресована. Но бюрократическая машина— при обязательном, по советской традиции, множеством «согласований» — раскручивалась очень медленно, а жизнь Людмилы подходила к концу. Все те люди, которые вознамерились захватить монопольное право распоряжаться наследием Маяковского, видели именно в ней свою самую надежную опору. Не Лиля — «за широкой спиной Маяковского», а Воронцов с Колосковым и все их окружение — именно они прятались «за широкой спиной» Людмилы, решая свои задачи. «Спина» уходила — Людмиле шел восемьдесят девятый год...
Тогда директор музея Маяковского, Сусловым и назначенный, — Владимир Макаров — пошел на совершенно беспрецедентный шаг. Он сочинил «гражданское завещание» Людмилы, якобы продиктованное ею за неделю до смерти. Даже если она его не диктовала, то охотно бы под ним подписалась. Но она не подписалась. Что же в течение почти семи дней мешало ей это сделать, если она была в состоянии продиктовать текст объемом около двадцати машинописных страниц— с цитатами из источников, обилием цифр и имен?
Ничуть не обеляя эту женщину, чья агрессивность по отношению к Лиле превосходила всякую меру, разумнее считать, что ее «завещание» — не более чем апокриф, хотя и по тональности, и по содержанию вполне характерный для ее «почерка». Формулировки некоторых пассажей вообще не соответствуют «словарю», а тем более физическому состоянию умирающей Людмилы. Сколь же велика была охотничья страсть новых «маяковедов», чтобы пойти даже на такую фальсификацию, «заверенную» подписями помощника Макарова («на общественных началах») и домработницы, обслуживавшей старуху!
«Октябрь 1917 года, — извещала Людмила советского генсека, — дал миру поэта Маяковского. Новаторский характер его искусства был подготовлен всем ходом русского освободительного движения, революционной Грузией 1905 года и окончательно оформлен и закреплен новаторским характером и содержанием Великой Октябрьской революции». Так, по мнению записывавшего «завещание» Владимира Макарова, должна была излагать свою последнюю волю тяжко больная, умирающая женщина более чем преклонных лет. |