Насколько был пуст мой август, настолько же полным кажется предстоящий сентябрь. Все, кого я люблю, — со мной, если не рядом, то близко, а мне это важно.
Есть у моего сердца свойство: когда мужчина уезжает из города, я горюю так, что оно почти останавливается, ну, или замедляется уж точно. Он собирается, а я лежу на кровати и смотрю, и сил моих нет ни говорить, ни прощаться, а только не плакать. В другие дни я не позволяю чувствам сбивать меня с толку — разве случайно, спросонок, пока ещё не совсем в себе, услышу или увижу что-нибудь, что пробьётся сквозь самообладание. А так я крепкая.
Но когда он уезжает, меня покидает почти вся жизнь, а на её место ничего не приходит. Я лежу и не плачу, смотрю, как за ним закрывается дверь, слышу шаги, писк кодового замка, потом ничего не слышу.
А в этот раз было совсем плохо, потому что он уезжал, а у меня была встреча, лишняя бессмысленная встреча, полуделовая, полудружеская, с человеком, которого я едва различала при свечах. Официант, впрочем, был такой высокий, что я слегка оживилась и засмотрелась, и даже промедлила секунду, прежде чем сказать «зелёный, просто зелёный, без добавок». Но потом я всё теряла и теряла силы, сползала по столу куда-то вбок, трогала чайное ситечко на подставке, укачивала его, как колыбель, в которой бедовал остаток моей жизни. Но жизнь утекала сквозь мелкие дырочки, а я прислушивалась, хотя отсюда, из другой части города, нельзя было уловить ни шаги, ни писк кодового замка.
А потом он позвонил, сказал, что выезжает на вокзал, и ничего, что ты не успела меня проводить, это всё ненадолго, рабочий момент. Я прижимала телефон к щеке и радовалась, что жизнь почти совсем вытекла и мне нечем заплакать здесь, в этом глупом месте при свечах. А тот человек, с которым мы ужинали, видимо, сошёл с ума или вдруг что-то для себя решил, потому что протянул руку и погладил меня по щеке, по шее, немного по груди, и снова по шее, и снова по щеке. И я, не переставая скулить и жаловаться в трубку, подалась навстречу этой человеческой руке и слегка прижалась — потому что очень горевала.
Потом, конечно, ушла.
А чуть позже он сел в поезд и позвонил, и ещё раз, когда поехал. И тут же стало немного легче, потому что, дорогая луна, у моего сердца есть и другое свойство: едва только поезд отрывается от перрона, меня отпускает тоска, и жизнь снова начинает возвращаться, медленно-медленно. И к следующему утру я уже снова почти полна и говорю в телефон чуть недовольно: «Доехал? прекрасно, возвращайся скорей».
Мне, дорогая луна, ничуть не странно и не стыдно, что сердце моё таково, я думаю, это называется двойственность, и кому, как не тебе, знать всё об истощении и полноте, которая не толщина, а наполненность.
2
Боюсь, моё второе письмо понравится тебе гораздо меньше, дорогая луна. Весь день думала и решила признаться: вчера я тебя обманула насчёт встречи в ресторане. Точнее, наврала, — можно ли обмануть луну? — разве лишь попытаться, надеясь, что твои узкие тёмные глаза не заглядывают в залы без окон. Но тот высокий официант всё видел, поэтому я скажу: на самом деле немножко заплакала. Я запомнила одну или две слезы, потому что они скатились как раз на ту человеческую руку, ну, я писала — ту, которая тянулась ко мне, когда я говорила по телефону. И знаешь ли, что я сделала? Губами их стёрла, не переставая скулить и жаловаться. И официант теперь готов подтвердить, что мы любовники, — а как же иначе.
Потом, конечно, ушла.
Очень давно со мной было, в другой жизни, с другим мужчиной, который тоже уезжал, а я горевала так сильно, что пошла к его другу — куда же мне было ещё пойти? С тех пор я всегда стараюсь ни к кому не приближаться в эти часы. Как хорошо, что у моего сердца есть второе свойство и вся моя тоска — до поезда, а продлись она дольше — неизвестно, что сталось бы с верностью и всеми такими вещами. |