Он надеялся, что Иоанн Грозный не отрубит голову посланцу одной с ним веры. Во всяком случае, митрополит Московский за такового заступится.
Однако Корсак шел по опасно тонкой нити. Царь побелел, когда разобрал письмо Сигизмунда, и заскрежетал зубами так явственно, что услыхали самые дальние из сидевших по стенам бояр. Затем царь уронил письмо, поднялся и, не сказав ни слова, вышел.
Остальные продолжали сидеть безмолвно и не шевелясь, а Корсак так и стоял перед пустым троном. Он ощущал, как кости его словно становятся пустыми, а чрево наполняется холодом смертным. Так прошло некоторое время, затем пошевелился родственник царя — Василий Глинский, один из победителей под Пернау.
Василий сказал:
— Ступай к себе в покои, Корсак, и жди. Думается, не будет тебе оказано посольской чести, ибо письмо, которое ты принес, исполнено выражений весьма непристойных. Мы будем просить государя, чтобы к тебе отнеслись как к простому гонцу. Как гонец повезешь ответ обратно Сигизмунду.
И добавил, почти сочувственно:
— Уходи поскорее и не попадайся царю на глаза! Я постараюсь сам забрать у него ответ и передам тебе тайно. Здесь и за меньшую наглость можно головы лишиться, и митрополит тебя не спасет. Он — старец глубокий, хоть и весьма почтенный. Если спросить его о подобном деле, ответ всегда будет один: «я знаю только Церковь; не стужайте меня делами государственными». Знай же это и прячься!
Благословляя Глинского, Корсак последовал его совету и выбежал из посольского приказа так, словно черти наступали ему на пятки.
Спустя короткое время в дом, который занимал гонец польского короля, постучал человек. Тихо постучал, осторожно, как будто вся Москва могла вдруг пробудиться и чутко прислушаться к этому стуку в дверь.
Корсак открыл сам. Он ждал — и стука в дверь, и человека, и послания, которое ему сунули в руки вкупе с несколькими монетами.
— Лошади готовы — скачи! — прошептал человек и скрылся в предрассветных сумерках.
Письмо, которое Корсак, взмыленный и грязный, доставил Сигизмунду, было таким же высокомерным и злым, как и послание самого Сигизмунда.
«Хорошо же ты умеешь перекладывать с больной головы на здоровую! — писал царь Иоанн. — Справедливые требования всегда были для нас священны, и мы уважали их. Но только в том случае, если они действительно были справедливы! А в данном случае ни о какой справедливости и речи нет.
Вступая в Ливонию, ты забываешь об условиях, заключенных между нашими предками. Ты посягнул на давнее достояние России! Ибо Ливония — наша, была и будет. Упрекаешь меня, будто я горд и властолюбив! Нет, все твои попреки пропали втуне, так и знай, Сигизмунд!
Совесть моя спокойна. Я воевал единственно для того, чтобы даровать свободу истинным христианам, казнить неверных и покарать вероломных. Не ты ли склоняешь короля шведского, молодого Эрика Вазу, к нарушению заключенного им с Новгородом мира? Не ты ли, говоря со мной о дружбе и сватовстве, за моей спиной сговариваешься с крымскими татарами?
Я знаю тебя с головы до ног — более о тебе мне узнавать уже нечего. Возлагаю надежду на Судию Небесного: Господь воздаст тебе по твоей злой хитрости и неправде».
* * *
В Новгороде много говорили о ходе войны — прежде всего потому, что кое-кто опасался: как бы царь Иван в самом деле не женился на сестре польского короля и не отдал Вазе новгородских земель. Впрочем, большинство, хорошо зная московского царя и его пристрастие к собиранию земель, этого не опасалось. Беспокоились только, не случилось бы большого военного поражения. Не пришлось бы в Новгороде отражать шведов или поляков!
— Удивительное дело, — сказал Вадим, обсуждая последние политические новости с питерскими друзьями за кофием, привезенным из Англии. |