И бедный Левушка совсем потерял голову.
Вся радость жизни, все его успехи и выгодные контракты, самые заманчивые предложения, словно в насмешку сыпавшиеся на него в ту зиму, все краски дня для него померкли, и одна мысль им владела: а что если все это правда? И к чему и зачем нужно было куда-то стремиться, что-то возводить и покорять, если не пройдет и трех месяцев, как все превратится в тлен? Но почему именно теперь, когда он еще молод, полон сил и его ждет блестящее будущее? Почему ему не дали худо-бедно прожить его жизнь и уж только потом стали бы за нее судить?
Он вдруг почувствовал себя обманутым — чувство, не раз испытанное им в юности и по странной случайности или, напротив, язвящей закономерности связанное все с тем же Тезкиным. Но теперь этот обман казался ему куда более жестоким, он не спал ночами, и. как тогда, в Хорошей, его мучил страх.
Так неужели же прав был его мудрый папаша Давид Евсеевич, с которым честолюбивый Лева всю жизнь спорил и боролся, печально и свысока глядевший на суетливые старания сына, а сам довольствовавшийся дешевой квартиркой, дурацкой работенкой редактора в техническом журнале, чтением мемуаров, ничуть не жалевший о бездарно прожитой жизни и оставшийся на старости лет у разбитого корыта, когда и журнал его вконец обанкротился вместе с обанкротившейся страной и либеральными грезами детей двадцатого партсъезда? Неужели же мы все окажемся у этого корыта и — мало этого — нас станут еще судить и на этот Суд не возьмешь ничего из того, чем по праву гордишься здесь? Не мог Лева Голдовский относиться к этому как безалаберный русский люд, готовый пропить и прокутить не только эту, но и ту жизнь. Ему нужны были полная ясность в этом вопросе и четкий ответ: что же теперь делать?
И Лева бросился к попам.
По странному совпадению, а верней, потому, что Левушка во всем привык полагаться на людей лично знакомых, духовное окормление Саниного друга совершал средний тезкинский братец Евгений, благодаря настойчивости своей жены полностью порвавший с бесперспективной светской карьерой.
Отец Евгений задумчиво выслушал раба Божьего Льва и молвил:
— Значит, баламутит все Санька?
— Да, батюшка, — кивнул Лева. — Он говорит, что дальнейшая земная история человечества бессмысленна и оттого ожидает ее скорый конец.
— Ишь ты! — усмехнулся кому отец, а кому брат поп Тезкин. — Дурак, а гордыни вон сколько. Уж будь на то моя воля, наложил бы я на него епитимью за эти толки.
— Так вы полагаете, батюшка, ничего не будет?
— На все воля Божья, — ответил священник уклончиво, — а истинному христианину должно не скорбеть, но радоваться и всегда быть готовым к Страшному суду. Ты же, Лева, коли смущена чем-то твоя душа. помог бы мне лучше с ремонтом.
— Хорошо, отец Евгений! — обрадовался Голдовский, резонно рассудив, что, раз просят его помочь, значит, может быть, все еще и обойдется, а богоугодное сие дело ему в любом случае зачтется.
Но покоя в его душе не прибавилось. Леве все казалось в ту весну не таким, как обычно. Мрачные предчувствия и дурные сны терзали его. Он боялся подходить к балкону и смотреть вниз, и не было рядом того единственного человека, кто бы мог его успокоить. Ни молитвы, ни чтение писания, ни Великий пост, соблюдаемый им со всей строгостью, — ничто не приносило мира его душе. Напротив, еще острее Лева чувствовал свое ничтожество и слабость перед высшей силой. Он смутно догадывался, что в его смущении и страхе был тоже некий замысел и он должен был через это пройти, но никто на свете не заставил бы его раньше времени возжелать закончить свой земной путь.
«А ты-то что же? — думал он о Тезкине. — Ты-то куда собрался, милый? Тебя-то что там ждет?».
Ему хотелось, чтобы Санька объявился в Москве. |