Сидя чуть выше меня, она в одинокой своей неге
тянулась к моим губам, причем голова ее склонялась сонным, томным движением,
которое было почти страдальческим, а ее голые коленки ловили, сжимали мою
кисть, и снова слабели. Ее дрожащий рот, кривясь от горечи таинственного
зелья, с легким придыханием приближался к моему лицу. Она старалась унять
боль любви тем, что резко терла свои сухие губы о мои, но вдруг отклонялась
с порывистым взмахом кудрей, а затем опять сумрачно льнула и позволяла мне
питаться ее раскрытыми устами, меж тем как я, великодушно готовый ей
подарить все - мое сердце, горло, внутренности, - давал ей держать в
неловком кулачке скипетр моей страсти.
Помню запах какой-то пудры - которую она, кажется, крала у испанской
горничной матери - сладковатый, дешевый, мускусный душок; он сливался с ее
собственным бисквитным запахом, и внезапно чаша моих чувств наполнилась до
краев; неожиданная суматоха под ближним кустом помешала им перелиться. Мы
застыли и с болезненным содроганием в жилах прислушались к шуму,
произведенному, вероятно, всего лишь охотившейся кошкой. Но одновременно,
увы, со стороны дома раздался голос госпожи Ли, звавший дочь с дико
нарастающими перекатами, и доктор Купер тяжело прохромал с веранды в сад. Но
эта мимозовая заросль, туман звезд, озноб, огонь, медовая роса и моя мука
остались со мной, и эта девочка с наглаженными морем ногами и пламенным
языком с той поры преследовала меня неотвязно - покуда наконец двадцать
четыре года спустя я не рассеял наваждения, воскресив ее в другой.
5
Дни моей юности, как оглянусь на них, кажутся улетающим от меня бледным
вихрем повторных лоскутков, как утренняя метель употребленных бумажек,
видных пассажиру американского экспресса в заднее наблюдательное окно
последнего вагона, за которым они вьются. В моих гигиенических сношениях с
женщинами я был практичен, насмешлив и быстр. В мои университетские годы в
Лондоне и Париже я удовлетворялся платными цыпками. Мои занятия науками были
прилежны и пристальны, но не очень плодотворны. Сначала я думал стать
психиатром, как многие неудачники; но я был неудачником особенным; меня
охватила диковинная усталость (надо пойти к доктору - такое томление); и я
перешел на изучение английской литературы, которым пробавляется не один
поэт-пустоцвет, превратясь в профессора с трубочкой, в пиджаке из добротной
шерсти. Париж тридцатых годов пришелся мне в пору. Я обсуждал советские
фильмы с американскими литераторами. Я сидел с уранистами в кафе "Des Deux
Magots". Я печатал извилистые этюды в малочитаемых журналах. Я сочинял
пародии - на Элиота, например:
Пускай фрейляйн фон Кульп, еще держась
За скобку двери, обернется...
Нет, не двинусь ни за нею, ни за Фреской.
Ни за той чайкой...
Одна из моих работ, озаглавленная "Прустовская тема в письме Китса к
Бенджамину Бейли", вызвала одобрительные ухмылки у шести-семи ученых,
прочитавших ее. |