Ромка стоял, прислонясь к дверному косяку, приходя в себя от незнакомой немыслимой боли и такого же немыслимого блаженства, пытаясь понять – когда Полина в лиловом халатике на гибком нагом теле высунулась из квартирного тепла, сама сонно теплая, мягкая, разнеженная, мурлыкнула:
– Ну что ты здесь делаешь? Ты скоро?
– Сашка заходил, – сказал Ромка и закрыл вторую дверь между своим и Шуркиным миром.
– И что ему нужно среди ночи? Ты прости, солнышко, но не люблю я, когда он сюда…
– Он больше не придет, – огрызнулся Ромка с неожиданным раздражением. – Никогда, ясно?
И смотрел, как милое Полькино личико расцвело розовыми сполохами победительного удовольствия, как вспыхнула улыбка, яркая, как солнечный зайчик – но не дал ей себя обнять, хотя руки у нее были млечно теплы.
И даже когда Ромка пошел в кухню, где теперь поселился настоящий уют и все блестело чистотой, даже когда он достал из шкафа бутылку коньяка и сделал несколько глотков прямо из горлышка – Полина и тогда ничего не сказала. Потому что сегодня закончилось ее двусмысленное положение и Ромкина стыдная блажь – а за это грех не выпить, конечно, грех. А Ромка пил и видел с необыкновенной ясностью свою долгую, спокойную, правильную жизнь. Польку в фате и белом платье, Польку с коляской, себя – в своем офисе, превратившемся в солидную богатую фирму, себя – в собственном автомобиле, себя – у мангала на даче, себя – с Полькой на пляже. Жизнь будет реальная. Взрослая жизнь. И все всегда пойдет как надо, и Ромка никогда больше не коснется мечом плеча вассала и не объявит войну, и не отправится в странствия по невозможным местам, и сумасшедший парень, который когда‑то стоял перед Ромкой на коленях и обнимал его ноги, и смотрел снизу вверх обожающим взглядом – останется только в редких тревожных снах.
– Полинка, выходи за меня замуж, – сказал он, поставив бутылку.
И больше не сопротивлялся ее порывистым объятиям – чтобы они удержали от последних приступов нерационального желания выскочить на улицу, в ночь, метель, холод, за ТЕМ, в его беду, одиночество и боль.
Корнет доплелся до Жениного дома, когда наступил глухой предутренний час. Только пара желтых оконных экранов маячила сквозь метель – и за ними кто‑то продирал глаза, путался в одежде, ронял чайные ложки, с ненавистью глядел на будильник… Ночные страхи и грезы уносились по ветру – холодное утро готовилось начать деловой будничный день.
Корнет вошел в подъезд.
– Все в порядке? – спросила Ляля.
– А где же второй? – спросил Генка. – Ты чего, один?
– Кто? – удивился Шурка.
– Ну… мы все чувствуем, – сказал Женя.
Ах, все? Тогда ты, наверное, чувствуешь, что я тебе благодарен, Женя, да? Я увидел… еще раз. Последний раз. Попрощался. Спасибо! Спасибо тебе! И все, и я закончил все дела! Я снова пришел прощаться! И еще – тебе, Гена, тоже спасибо – за то, что ты меня терпел все это время! Я знаю – тебе было нелегко… но, как настоящий мужик, владеющий собой… ты меня даже не ударил ни разу, добрая душа!
– Шур… ты… как бы… да погоди ты!
– Женька, не трогай меня! Генка, что ты делаешь – не пачкайся об меня! Я просто ужасно счастливый! Я счастливый до невозможности – можно я умру счастливым!? Можно?…
И кто‑то подхватил падающий плеер и положил на стол, а кто‑то сунул стакан с вином. И Шурка еще рыдал, ткнувшись лицом в какую‑то жесткую ткань – то ли Женин свитер, то ли Генкину камуфляжку – но удушье уже отпустило, и дыхание понемногу выравнивалось. Он даже отпил глоток кагора, стукнувшись зубами об край стакана – а потом тяжело поднял голову. |