Изменить размер шрифта - +
Смелый, честный Шурка. Он‑то прямо сказал, что все доделал, больше – нечего, а мы… может быть, мы и знаем, но молчим… Ведь тому, что в нас осталось от людей, тому живому, чем мы еще можем любить и чем научились любить почти любое бытие, страшно небытия и неизвестности. Страшно перенести эту кромешную муку второй раз – умереть по‑настоящему.

Куда‑то денутся наши души – наши грешные, усталые, изболевшиеся души? Есть ли какая‑нибудь светлая, добрая сила? Трудно верится – она же не защитила нас от последней боли, от унижений – черт с ней, со смертью, все смертны. А если вдруг есть – даст ли приют нам, недожившим человеческим существам, неудавшимся Носферату?

 

Генка шел рядом с Шуркой по безлюдной улице, освещенной мутными фиолетовыми фонарями.

Совершенно немыслимо и странно было замедлять шаги, подделываясь под манерную походочку Корнета – странно, почти невозможно. И несмотря на ледяную пустыню вымерзшего города, такое чувство, будто идешь голый в толпе, будто показывают пальцами, высовываются из окон, глазеют из‑за всех углов. Небеса, снег, фонари, темные слепые дома – все думают о Генке черт знает что. Стыдно. Вот в чем дело. Как бы кто‑нибудь не подумал, что и ты такой же – будто это так уж принципиально для демона – что там себе подумает какой‑нибудь смертный идиот. Хочется или обогнать, или отстать, или съездить по уху – но нет уж. Это не его – мои проблемы. Будем терпеть.

А Шурка косится, виновато, почти заискивающе – не понимает. Удивлен. А тут и понимать нечего – это Генкина епитимья, покаяние, расплата с самим собой за собственную большую трусость и маленькую подлость. В другой раз будешь знать, как пресмыкаться перед собственным страхом, как ублажать собственные амбиции за чужой счет. Пахан, значит? Вершитель судеб, ешкин корень? Так раз ты такой крутой – так и жаться нечего, нечего дергаться, нечего вести себя, как эти поганые твари в тюрьме. Или ты не такой, как Корнет, зато такой, как Цыпочкины убийцы – по их паршивым понятиям живешь?!

Надо было во все вникнуть – и самому себе доказать, что не только пуль‑ножей не боишься, а и слов с мыслями тоже. А что Шурка удивляется – это пускай, это ему и не обязательно знать.

– Ген…

– Погоди.

– Мы куда?

– Туда. Где ты тогда шел.

– Зачем?

– Поговорить.

– А почему – там?

– По кочану.

Нет, не понимает. Еще не дошло, что это ночь другого города, сон, и мы идем по улице чужого сна, и как во сне, тут все возможно. А мне хочется посмотреть, как оно было под Рождество – и хочется, чтобы он… В общем, он тоже имеет право.

Двор был темен и пуст. Только два прожектора со стройки освещали кусок заснеженного пространства крест‑накрест, противозенитным, блокадным светом. Снежная пыль вихрилась в косых лучах. Табличка «Стой! Опасная зона!» моталась на воротах под бешеными порывами ветра, колотилась, стучалась о перекладину. Корнет остановился. Ветер смазал слезы с его окаменевшего лица.

– Можно, я не пойду?

– Пойдешь, – сказал Генка и для убедительности подтолкнул Корнета в спину. Сделал презрительный и внушительный вид и постарался не улыбаться.

– Ген… – ох, этот умоляющий взгляд снизу вверх. Знакомый взгляд. По учебке. Ничего, скоро ты сам себя не узнаешь.

– Да не дергайся ты, малек. Ты в безопасности, понял. В полной безопасности. И со мной. Вперед.

Корнет порывисто вздохнул и шагнул за забор. Он все равно еще ничего не понял и не умел бродить по человеческим снам – но уж его собственная боль, его унижение и ужас показали Генке самую короткую дорогу. Компания уродов с банками пива и джина уже дожидалась на штабеле досок.

Быстрый переход