Потом подошел муж Художницы, поднял его, как мешок с картошкой (я, правда, не видел, как поднимают мешки с картошкой, но Мама потом так рассказывала об этом Папе), и посадил на скамейку. Потом они смывали с него кровь, чем-то присыпали раны и перевязывали, а он, очевидно, уже пришел в себя, потому что громко верещал: «Ой-ой-ой! Ай-ай! Больно, больно!» Пошатывающийся в это время, прислонившись спиной к дереву, наверное, чтобы не упасть, и закатывая глаза, то и дело прикладывался к пузырьку, который вытащил из кармана. Гала сидела на другом конце скамейки совершенно неподвижно и ни во что не вмешивалась, а Голенастая рыдала в голос. То есть я думал, что это она плачет, жалея Дуремара, но потом из рассказа Мамы понял, что она не плакала, а смеялась. Вот и пойми этих людей! Я до сих пор иногда путаю, когда они плачут, а когда хохочут — уж больно похоже они это делают.
Нас не выпускали из комнаты до тех пор, пока не уехали Гала и ее свита. Мы, собаки, всегда знаем, кто в стае главный, так вот, Гала в этом семействе была вожаком, Пошатывающийся ей всегда подчинялся, Голенастая — тоже, хоть порою и рыпалась, а Дуремар был так, придатком. Я видел в окно, как, оставив жалобно скулившего Дуремара сидеть на скамейке, а Галу — искать Швабрика, все остальные стали перетаскивать упакованные в картон и бумагу картины из мастерской в машину Голенастой. Их перевозили в галерею Галы. Когда все перенесли, то переключились на поиски Швабрика, который в конце концов нашелся на участке Бабы Яги. Наконец джип уехал, и мы очутились на свободе. Надо отдать должное хозяевам Берты — они ее не ругали, но настроение у всех было «ниже уровня моря», как выражается моя Мама.
— Надо же, ну и начало делового сотрудничества! — Художница укоризненно смотрела на Берту. — Я понимаю, ты меня защищала, но зачем же было зубы в ход пускать!
— Ничего страшного, — успокаивала ее Мама, но голос ее звучал не слишком уверенно. — Этого… Дуремара… не могу запомнить, как его зовут на самом деле… в семье Галы не слишком уважают, тем более что они сами виноваты — нечего было Швабрика с собой таскать!
Но, как выяснилось чуть позже, ничего страшного не произошло, и через несколько дней мы отправились на персональную выставку Художницы в галерее Галы. Перед этим Мама меня вымыла. Я понимаю, когда меня тащат в ванну, если я в чем-то вываляюсь, — так уж у нас заведено, тут ничего не попишешь. Но меня возмущает, если меня, почти идеально чистого, стирают, как половую тряпку! Я давно смирился с тем, что после каждой прогулки Мама моет мне лапы, но мытье головы — это уж слишком! Несколько утешило меня то, что после того, как меня вымыли, высушили и причесали, все говорили, какой я красивый.
Когда мы приехали на вернисаж, то встретили там кошку Кнопку на руках у Художницы, тоже отмытую и расчесанную. Была там и Лулу, вся в бантиках, а на шее у нее была какая-то странная ленточка, вся в блестках — Гала гордо всем говорила, что это специальное ожерелье от «Сваровски». Подумаешь, фифа какая, со мной даже не поздоровалась! Не очень-то и надо! Все равно я был в центре внимания, а не она. Швабрика они с собой не взяли и правильно сделали, он совсем не умеет себя вести в обществе — в любом обществе.
А потом пришла еще одна девчонка йорки, некая Мими. То есть не пришла, а ее принесли на ручках. Эта была вся в завиточках, с блестящими заколками и висела на руках у хозяйки, как моя любимая плюшевая собачка. Хозяйка тоже была вся в сверкающих камешках, только завитков у нее не было, потому что она была почти лысая — так, какая-то рыжая короткая щетина на голове. Я подпрыгнул, чтобы понюхать это недоразумение, Мими то есть, и фыркнул — она воняла, как самый неприятный шампунь из Маминого арсенала моющих средств, которые она на мне испытывала. Хозяйка этой куклы всем совала ее под нос и требовала, чтобы люди понюхали ее задик — оказывается, он был обрызган духами из последней собачьей коллекции, и те, кто не успел уклониться, вынуждены были нюхать, а потом фыркали, прямо как я. |