Изменить размер шрифта - +
Последние слова Космынина небольно укололи: чудак человек, он тянулся на котурнах, тщился встать вровень с Бурнашовым, он по-приятельски хлопал его по плечу, наверное, презирая в душе за неприглядность; тогу Бурнашова он примерял к своим плечам и понимал, что выглядел бы в ней куда царственней. Какая странная эта судьба: даже славою она покрыла вовсе не то чело, ей лишь бы выплеснуться куда ни попадя, и помазанник, ее избранник, вовсе случайный и неподходящий человечишко в полосатых сатиновых шальварах, в пропотелой рубахе навыпуск и с растоптанными босыми ногами, сбитыми от ходьбы. Скоморох, подорожник, божий страдник, паломник на жаркой российской дороге. И венок ему гож разве что из прилипчивого репейника с бордовыми иглистыми шишками.

– Денег-то скопил, вот и купи вотчину, – ясно улыбаясь, посоветовал Бурнашов, зябко передернул плечами: в избе, глядящей окнами на северную сторону, даже в паркие летние дни было сыровато. Потное тело ознобило, пробило мурашами, захотелось спать. Неприкрыто, яростно он зевнул, выворачивая скулы.

Лизанька поцеловала его мимоходом, оперлась о плечо: ее горячая ладошка, казалось, прожигала насквозь пропотевшую рубаху.

– Купи вотчину, будешь хозяин. Снова женишься, заведешь детей, семенем своим укрепишь Русь. Вот и сверхзадача. Бросай стихи, Борька, все одно не получится. – Ударил больно, без всякого желания обидеть. Само собой получилось.

Космынин пробужденно мотнул головою, словно жал ворот рубахи, глаза сквозь очки блестнули мстительно. Но он прикусил язык, сдержался.

– Жена-то совсем уехала? Не вернулась? – Снова зевнул. – Один рот да и тот дерет…

– Вожжа под хвост. На ночь-то глядя. Не ты ли ее допек? – вдруг поддержала мужа Лизанька. Недаром говорится: муж и жена – одна сатана.

– Допек, как не допек, – осуждающе поднял голос Бурнашов. Ему захотелось вдруг взвинтить Космынина. – Впрочем, Наталья в чем-то права. Ты не находишь, Бориско, что она права? У тебя идея, тебе сладко. У тебя за каторгой брезжит. А ей каково? Думаешь, весело ослу, что бредет за охапкой сена, которое не ущипнуть? Невольно взбеленишься и выкинешь штуку. Так и с бабой твоей. Ты, Космынин, живешь так, словно у тебя сто жизней впереди. Примеряешься, пристраиваешься, приноравливаешься. А надо жить сразу набело, не щадя себя…

– Слушай, Бурнашов, – процедил Космыния. – Я за харчи к тебе нанимался сено убирать, но не нравоучения выслушивать. Всякий твой бред. Так что отхлынь, дружище, отвали…

– Прости, прости, – опомнился и повинился Бурнашов. – Наваждение какое-то. Действительно, дрянь у тебя баба, пустельга. Удивляюсь, как столько лет ты с ней прожил. И не страдай из-за нее, наплюй…

 

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

 

Лизанька стремилась быть веселой, но Алексей Федорович видел, как маятно жене, как мучительно ждет она перемен, прислушиваясь к телу, как бы настраивает себя на новую жизнь, подгадывая к срокам. И чем дальше отодвигался Иван Креститель, тем пугливее, растерянней становился ее взгляд и сквозь тонкую матовую кожу лица все чаще вспыхивали неровные пятна непонятного смущения. Как страшно, наверное, было обмануться жене, и день грядущий мыслился тем пределом, который не переступить, не пережить; как надо было настроить себя, какую решимость иметь, чтобы до конца поверить полузабытым древним верованиям. Свои-то мечтания Бурнашов и не брал в расчет, настолько он разуверился в себе. Десятого июля, в самую страду, сославшись на срочную занятость, Бурнашов неожиданно всполошился и поднялся в дорогу. Он запретил провожать себя и, прикрывая калитку, будто прощаясь навсегда, последним запоминающим взглядом цепко охватил утреннее подворье, Лизаньку и Космынина, особенно тесно стоящих на крыльце.

Быстрый переход