Изменить размер шрифта - +
Каждое движение женщины было неторопливым и вместе с тем нежным, осторожным и непугливым, будто не пинцет был в ее пальцах, а острый скальпель. За последним слоем марли открылось костяное лицо, Лиза поцеловала его в губы, потом, опершись на обе стенки домовины, застыла над покойным в оцепенении, не сводя своего взгляда с родимых черт. Я вдруг устыдился, понял свою лишность в эти минуты прощального уединения, отступил за ободверину, тупо озирая бревенчатую стену с длинными волокнами мха. Мое внимание привлек бумажный лоскут с четвертушку тетрадного листа, где пробежисто, с крутым наклоном было написано: «Если имеете веру с горчичное зерно и скажете горе: сойди с места и низвергнись в море, она тотчас же повинуется вам».

О какой же вере шла там речь?.. Я куда позже стану размышлять над этими строками, они врезались в память мою сами по себе, но тогда я и не подразумевал, что они запечатлелись во мне. Я лишь скользнул взглядом по словам, как и по всей охряно-темной стене, еще полностью во власти недавней картины, и тут явилась горбатенькая старушонка в черном плату, повязанном в роспуск. Именно такая и должна была навестить покойного перед полуночью, уже не земная, цветом сравнявшаяся с древесной корою, а может, и явившаяся из глубин лишь затем, чтобы проводить туда скитальца. Она сняла литые резиновые калоши у порога и мягко, бесплотно прошелестела в горенку, там поцеловала вдову, достала с груди книжицу и принялась читать. Тут меня негромко окликнули из сеней, позвали на ночлег…

Следующим днем Бурнашова вынесли на улицу. Вдруг не оказалось полотенец. Гришаня помялся и сходил за своими, припасенными загодя. Вокруг сбилось все сельцо, в большинстве старушишки, преклонный народ. Чернобесов хмуро стоял в отдалении, заломив шапку на затылок, вроде бы безучастно глядел в ясное небо. Часто передо мною мелькал Космынин, норовил попасть мне на глаза, чтобы я замолвил слово, но я отчего-то отводил от него взгляд, будто бы боялся провиниться перед Лизой. Бурпашов лежал с мученическим лицом, полным страданий: он и сейчас, в вечном сне, не мог отмякнуть, оттеплиться, боролся с кем-то невидимым, отстаивал свою волю.

И тут произошло замешательство. По Спасу на лошади не повезешь, нужно пронести по сельцу, чтобы простился умерший с земным обиталищем и запомнил дорогу, по которой уже не коснуться ногами, и эту память унес с собой. Дедовский обычай, заведенный издревле, не нам и нарушать его… Но кому пронести через Спас, где мужики в силе? За первую лямку взялись Гришаня с Чегодаевым: профессору внове было, и все его занимало. Чегодаев со стороны смотрел на народ с удивлением и боялся в нем раствориться. Космынин уловил заминку, как-то ловко подхватил полотенце, но Лиза подскочила и оттолкнула: «Тебя-то кто сюда звал? Дьявол ты, дьявол!» – «Лиза, уймись, Лиза», – конфузливо остерегла Лина, но тут же и осеклась. Лиза поискала кого-то, близоруко щурясь, остановила взгляд на Чернобесове и требовательно кивнула. Чернобесов криво ухмыльнулся, но торопливо содрал шапку с головы и, не чинясь, подошел к гробу.

В шесть рук понесли Бурнашова к последнему покою. Колька Чернобесов замыкал скорбящих, правил лошадью, убранной в черные ленты. Я старался не смотреть по сторонам, уставясь в спину Чернобесова, в серый мятый его пиджак, заштопанный на лопатке, на изрытый морщинами загривок, темный, как еловое корье, с въевшейся земляной пылью. Напротив каждой избы устанавливали табуретку, опускали гроб, старухи молились. Писатель Мухин, шедший со мной в паре, дородный, сановитый, рипкал рыжеватыми глазками, оглядывал сельцо с любопытством и громко прокашливался. Только однажды, когда простились с последним домом, Мухин сказал, окая: «Смотри, куда попал человек!»

Старик Мизгирев стерег на околице, опираясь на батог. Он подхватил полотенце у Чегодаева, и тот послушно отступил. Когда Мизгирев шел, спотыкаясь и хрипя горлом, то серый офицерский плащ свистел меж сапог, как хлыст.

Быстрый переход