|
Может, он затаил обиду за прозвище «Барин»?
«За что ты Чернобесова невзлюбил? – спросила Лиза. – Ведь прежде ты к нему за каждой мелочью бежал. Он ли тебе не помогал?» – «Я не знал, что он бес. А он бес, у него белые, ледяные глаза». – «Придумаешь ты все. Да на свою же и голову». Лиза тогда как в воду глядела. Да и, честно говоря, что за житье в деревне, когда знаешь, что у тебя под боком враг, от него ни затаиться, ни деваться некуда, он вечно как бельмо на глазу. Хоть бы помер, что ли, мелькала порою затаенная мысль. Были дни, когда, не в силах уснуть, распялив впотемни глаза, Бурнашов мутно соображал, как бы избавиться от Чернобесова; но каждый раз получалось, что следов не скрыть. Приходилось мириться с живым Чернобесовым.
Закрылся в горнице, хлопнул дверью: сама бездельем томится и мне не дает работать, подумал сварливо. Но что любопытно: излился желчью, вылил на жену шайку помоев и вроде бы сам очистился от грязи, настолько легче стало на сердце и даже свободнее задышалось и захотелось присесть к столу. Да и то верно: кто, кроме жены, подставит свое верное плечо под тот тяжкий крест, что тащит на раменах Бурнашов? Где такие охотники? Что-то не слыхать. Только жена и способна стерпеть эту нудню, вечную сварливую воркотню и скулеж. Со вспыхнушим чувством жалости и любви к Лизаньке Бурнашов раскрыл старинные записки о великой смуте, о казацком атамане Баловне, что пировал на Севере людскою кровью вместе с гетманом Шелководским: «… И те казаки села и деревни разорили и повоевали до основания, крестьян жженых мы видали больше семидесяти человек, да мертвых больше сорока мужиков и женок, которые померли от мучения и пыток, кроме замерзших. И в древние времена таких мук не бывало. У иных разбойников было обычною забавою набивать людям рот, уши, нос порохом и зажигать…»
Оторвался от записок. Чернобесов не шел из ума. Почто посеялась такая вражда, откуда у Чернобесова такая немилость? Он вел себя так, словно бы единственный на миру догадывался о сущности Бурнашова, но хранил до поры в тайне. И этим секретом умело пользовался, ущемлял постоянно, угнетал скользкой улыбочкой, холодным подозрительным взглядом и всем видом не упускал возможности напомнить о своем особенном знании. Как-то не сумел повести себя Бурнашов однажды и с той поры словно бы жил в сговоре с Чернобесовым, требующим непонятной платы за тайну. Иль, может, все домыслил Бурнашов, а Чернобесов ничего подобного и не предполагал и на всех смотрел прилипчиво, особенным образом, обладая от рождения угнетающей физиономией. А деревенским, в общем-то, и не до обличья печищанина, не до его палаческих глаз: живет на миру человек, сам себя обихаживает, семью кормит, ну и слава богу. Но ведь сочинилось зло меж Чернобесовым и Бурнашовым, и никак не разрубится этот проклятый узел. Может, гордыня тому виною, неуступчивость и поперечность? Иль особая потайная чувствительность чем-то уязвленного мужика? Он обижался постоянно, точно ошибся в Бурнашове и увидел в нем вовсе не того человека, за которого тот себя выдавал; Чернобесову постоянно хотелось снять с писателя маску и выставить на посмотрение в неприглядном истинном обличье. Вот, глядите, писатель такой же, как мы все, и ничего в нем особенного. А может, тогда еще невзлюбил Чернобесов Бурнашова, когда Алексей Федорович необычным образом пошутил? Он принес на своем горбу из райцентра шестьсот железных рублей, ему удалось их раздобыть в банке, и по триста кругляков разделил стопками на столешне, призвав плотников к торжественному моменту. Бурнашов расплачивался за хлев и, наверное, тайно мстил за ту волынку, за те нервы, что потрачены были, пока велась стройка. Гришаня тогда сказал, смеясь: «Ну, Алешка, ты молодец, скажу тебе, не поленился из райцентра переть. Бабу обрадую нынче. Дырок наверчу, на веревку нанизаю, как бусы, и на шею повешу. На, скажу, баба, носи да бренчи, как корова боталом. |