Изменить размер шрифта - +
И баба, обыкновенно бранящая мужика за всякую леность, тут вдруг отбрасывает все мысли о домашнем зажитке и ни разу не упрекнет хозяина в праздности, хоть просиди весь день у распахнутого оконца с табачной сосулькой во рту и с початым, но не кончающимся стакашком у локтя. Да сама же и поспешит в запечье и, гремя бутылью, отольет благоверному в посудинку и сотворит походя кой-какую нехитрую снедь. Праздник витает по деревне до полуночи, даже воздух напитан им, хоть никто и не появись в ту пору в деревне; это чувство покоя и душевного умиротворения, навеянное самой природой, будет ощутимо преследовать вас, пока вы идете по сельскому порядку, всматриваясь в освещенные окна.

Лизанька затворила тесто, укутала кастрюлю фуфайкой, но кисловатый бражный дух витает по избе; огонь струит в печи, прихотливо изгибаясь; шкворчит на сковороде капуста. Супружница затеяла пироги, хочет ублажить Бурнашова, угодить благоверному. И эта нехитрая домашняя забота вдруг придала смысл всей предстоящей жизни: душа Бурнашова расслабилась, помолодела на десяток лет, и подумалось Алексею Федоровичу с мягкой грустью: жить бы так вечно, а потом умереть тихо, и ничего более не надо. Он подкрался сзади к жене, поцеловал в шею и шепнул, дурачась: «Лиз-ка-а, ты когда отелишься? От тебя коровой пахнет».

«Ну и шуточки, – вспыхнула Лизанька, даже шея зарумянилась. – И не стыдно? Если хочешь знать, то от тебя конем… Нравится тебе?» – «Ага, очень. Только какой я конь, кони-то на воле да при лужке. – Бурнашов запнулся, повернул жену лицом к себе: Лизанька ждала каких-то особых слов, прижав к груди руки, осыпанные мукою. – Ответь, родная. Тебе нравится такая жизнь?» – «Да, очень. А почему спросил?» – «Показалось, что угнетаю тебя. Ты люби меня, Лизанька. Прошу тебя, люби». – «Да я ж тебя и люблю, дурачок. Кого мне еще любить?» – зачастила Лизанька, глотая слезы. Бурнашов полуотвернулся, скрывая подозрительный блеск глаз.

«Глупенький, ой, глупенький, – голос ее дрогнул. – Только ты меня не обижай, ладно? А теперь марш на свой престол и жди печеного-вареного. Ну!» – Лизанька подтолкнула Бурнашова, занялась стряпнёю. Алексей Федорович сел у окна, и не было сейчас на всем белом свете человека счастливее его.

Напротив в избе со звяком отпахнулась рама, как кукушка из дверец часов, высунулась наружу голова Толи Реброва, совсем голая, яйцом, острым концом кверху, створчатые уши торчком, единственный зеленый глаз пристален и цепок. И вот уже на улице он, в сером в полоску костюме, на голове кепка блином; остановился возле дома и озирает улицу от правого конца Спаса до левого, выбирая цель, а потом идет упрямо и неколебимо туда, куда влечет его неясная мысль.

Он, пожалуй, всех ранее на деревне почуял праздник, он томим будущим гостеваньем, его душа тоскует и плачет в предвкушении будущего застолья, и сейчас, проходя деревенским порядком, он всем сердцем кричит, чтобы его пригласили на пир. Провожая взглядом верблюжью, наклоненную постоянно вперед шею, будто готовую под ярмо, Бурнашов внезапно пожалел, что сосед вдруг обошел его, не причастился, а то бы сейчас они выпили по стопке, не присаживаясь, и закусили прошлогодним отмякшим огурцом, и это захмелье было бы особенно приятным и сладостным. И у Толи своя, глубоко скрытая драма, будто сама судьба готовила его для деревенского юродивого, на котором надобно постоянно изливать свою жалость и проверять готовность к состраданию. Мать нажила Толю, когда муж был в отлучке (то ли на заработках, то ли в армии). Чтобы ребенок умер, повивальная бабка долго трясла его вниз головою, но мальчишка выжил, не вытряхнула старуха его душу, но остался глуповатым. Муж же, вернувшись, не отказался от парнишки, но особенно полюбил его и ухаживал, как за своим. Мать бросила их и уехала, а вскоре вышла замуж за хохла.

Быстрый переход