|
Я говорю: Гриша, слушайся меня, поверь, и все будет хорошо. А он смеялся, мол, кто бога живьем видел. А как повезли его в больничку, встал мой Гриша на холмушке, поклонился деревне, и как чуял, что не вернуться более, заплакал. Каково было ему помирать-то без веры?»
Голову Бурнашова ожгло внезапным холодом; он смутился, поискал глазами Лизаньку. Та стояла в стороне, как бы внезапно отделившись от всех, волосики над высоким лбом пушились прозрачным облачком, а испытующий взгляд не отпускал мужа, проверял его.
«А я нынче помру, – призналась сердечница в фетровых ботах. – И прощайте, милые, прощайте. Пойду за Гришей». – «Помрешь, дак мы тебя отпоем», – нимало не смутясь, ответили поклонницы, почти веря товарке, и, мелко крестясь на милую родину, разбрелись по избам. Отмолили Спас от мора и глада, а там как бог даст. С запада еще заревило, там полнеба облило топленым молоком, а с востока уже надвигалась торжественная предночная темь. И настала на миру та редкая пора тишины, когда умолкает самая желчная и раздраженная душа. Но вдруг по улице едва уловимо подуло хмельным праздничным ветром, и старухи заспешили по улице, завивая юбки. Возле Гришаниной избы вскрикнула и поперхнулась тальянка.
Королишка, обдав Бурнашова чесноком, приотодвинулась, уступила место. Ее вишневые глаза блестели с вызовом на обгорелом до медной краснины ядреном лице; и лишь седые травяные косицы волос, выбившиеся из-под цветного платка, выдавали возраст. Давно во вдовицах, запах любви позабыла, но ярь еще бунтует в теле, и будто бы смехом да шуткой, но разговор постоянно сводит на мужиков. Она тискает кривого Толю, тот скалится, отворачиваясь, сбивает на сторону кепку-восьмиклинку, смалит махру. «Толька, пойдем Ленку сватать, – пристает Королишка. – Ты далеко не ходи, Ленку засватаем, и Марфушка чем не невеста? Может, Коляхину Таньку возьмем? Девок-то, девок. Ты не смотри, что одной восемьдесят четыре, а другой семьдесят шесть. Они боевые, сами на горшок ходят. А может, меня, Толя, засватаешь? Хоть и с одним ты глазом, да не промахнешься. Я вон какая». Королишка шутливо схватила Толину руку, положила к себе на талию. Но мужик оскалился, отворачиваясь, его зеленый глаз смотрел тоскливо, нехорошо: Толя уже сыт праздником, и ему хочется домой, где ждет жена, крохотная рыжая Капа. «Я бы взял, да у тебя чухчень большой», – говорит он. «А может, я рожать собралась. На, пошшупай, слышь, шеволится?» – «Лягушка там шеволится, вот кто». – «Вот те и глупый фофан, кривой черт».
Все засмеялись, оживились, Гришанина голова вспрянула с гармоники: он поначалу тупо оглядел гульбище и вдруг заискрился, расплылся блаженной улыбкой, встряхнул налипшими клочками волос, уже худо напоминающими былой лихой чуб. Гармонь взвизгнула, с Гришаниных губ хрипло, с обрывками скакнула такая забористая припевка, что даже Королишка смутилась, ткнула гармониста в бок: «А ну тебя, дьявол!» Тут появился изрядно захорошевший Чернобесов, в сумерках его лицо казалось белым и неживым. Жена Чернобесова, Дамочка, пританцовывала сбоку бутылками ног, каменно сбитая, почти квадратная, груди гордовато выпирали вперед, и на них можно было удобно приклонять пьяную голову; шестимесячная крутая завивка делала ее похожей на черного барашка. Чернобесов сразу вступил в круг, запел: «А у милки на постели три копейки потерял. Три копейки не беда, зато ребенка сделал я». Чернобесов начальные слова выкрикивал, потом его голос потухал, сходил на нет. Он плясал несуразно, подгибая ноги в коленках, боевой, задиристый, как петух, и тут же подтыкал себя рукою под огузье, словно проверял мужской товарец, на месте ли он. Но такой вот, растяпистый и сонный, он мог плясать часами, с потаенной злостью и всхлипами выкрикивая отчаянно забористые частушки, от которых увядает самое привычное ухо. |