Но детский сад на Девяносто второй улице, хоть он и еврейский, приветствует «разнообразие», а следовательно, среди воспитанников есть несколько ребятишек с кожей шоколадного цвета. Но никто и никогда не спутает их матерей с нянями. В коридоре существует своего рода апартеид, который позволяет легко заметить разницу. Няни куда более аккуратно одеты, нежели матери, которые, за исключением бизнес-леди, в основном предпочитают «художественный», нарочито простой стиль — мятая одежда с четырехзначной ценой. В то время как матери вечно торопятся и беспокоятся, няни — воплощенное спокойствие и полный контроль, некоторые даже как будто скучают. Хотя в обеих компаниях женщины вполне довольны обществом друг друга, няни смеются приглушенно. Матери же могут сделать замечание ребенку, не обращая ни на кого внимания. Няни всегда улыбаются при встрече, здороваются, но сдержанно, словно боясь кого-то побеспокоить.
Новенькая молода, примерно моего возраста. Держится немного в стороне, как и я, хотя понемногу движется к компании матерей. Она замечает мой взгляд и улыбается:
— Привет.
Я застигнута врасплох и запинаюсь, прежде чем ответить. Уильям — не единственный в Алой комнате, у кого есть мачеха, но та, вторая, не осмеливается приходить сюда. Я — единственная, кто забирает чужого ребенка, и все женщины, знавшие Каролину, объединенными усилиями изгнали меня из своей среды. Они не разговаривают со мной, морщатся при моем появлении, отводят детей в сторонку, как будто мое прикосновение их запятнает, как будто неверность заразна.
— Мы новенькие, — говорит женщина. — Я — Эдик Бреннан, мама Фриды. Мы только что переехали из Лос-Анджелеса.
— О, — говорю я и немею. Я смотрю на прочих матерей, ожидая, что вот-вот одна из них подойдет, заберет Эдик и объяснит, что заговаривать со мной непозволительно.
— Я — Эмилия.
Не желая лишаться этой возможности, я умалчиваю о своей связи с Уильямом.
— Эмили?
— Нет, Эмилия.
— Как необычно. Хотя, конечно, не мне судить.
— Да… э… но… То есть…
— Не доверяю я этой погоде, — говорит она. — Я даже вызвала машину, чтобы приехать и забрать Фриду.
— Вашу дочь зовут Фрида? — переспрашиваю я.
— Ну да, — отвечает она. — Как Кало. Ну да, вы, наверное, думаете, что Кало сделали предметом торговли и опошлили. Я хочу сказать, что она до некоторой степени символизирует поверхностный феминизм. И это абсолютная правда, что мир искусства уже давно поднялся над проблемами самоидентификации.
— Э-э…
— Но мне действительно нравилась Фрида Кало, когда я только начинала. Как и всякой молодой художнице. Я по-прежнему ссылаюсь на нее в своих работах, хотя мои картины необъективны. — На слове «картины» Эдик изображает пальцами кавычки. — Сейчас я черпаю вдохновение у многих художников. Вы видели работы Джона Карена? Или фотографии Филиппа-Лорки ди Корсии?
— Я видела «Фриду». По-моему, ужасно, — отвечаю я. И тут же краснею.
— Кино? Не видела, — пожимает плечами Эдик. — Я не очень интересуюсь кино. Мне трудно воспринимать линейное повествование.
Кто-то трогает меня за локоть, и я подпрыгиваю. Это няня Уильяма, Соня. Она в черном, до колена, пальто и высоких кожаных сапогах. У нее аккуратный макияж — темная губная помада, глаза драматически подведены синим. Прежде я ее такой не видела. Обычно она появляется без макияжа, а волосы, если не уложены в тугие кудряшки, как сегодня, то просто стянуты в хвост резинкой.
— У тебя ведь выходной, — говорю я, смущаясь. |