|
Он-то думает, что я действительно ему рад, не догадываясь, что единственно тираническая куртуазность заставляет меня пожать ему руку.
Я также не сопротивляюсь, когда он предлагает мне присесть рядом с девушкой, которая целится в меня своим объективом, этакая маньячка видеосъемки. Я пытаюсь подпортить им разговор, начав перечислять свои самые обыденные проблемы, зная, что проблемы эти никого не волнуют. Я подробно излагаю детали предотпускной полемики с моим главным редактором об ограничении времени стоянки, о его отказе — поскольку он, видите ли, знаком со свояченицей префекта полиции. Девушка не отрывает глаза от камеры. Не отвлекаясь от изображения на жидкокристаллическом экране, она просто произносит:
— Жутко интересно. Это ничего, что я снимаю? Это в рамках моей работы над видеоинсталляцией.
Какое-то мгновение мне кажется, что она надо мной издевается, но объектив поднимается, как мордочка домашнего животного, и я понимаю, что она говорит всерьез; у меня возникает стремление произвести еще худшее впечатление. Повернувшись к Дэвиду, я разозленным голосом говорю:
— К тому же, за несколько дней до того, как зарезали мою статью, моя лучшая подруга погибла в автомобильной катастрофе! Все несчастья за одну неделю.
Он, должно быть, уже жалеет, что пригласил меня за столик. Но я не останавливаюсь на достигнутом:
— Ты помнишь Соланж, у которой мы были на выходных? Так вот, как раз после того, как она отвезла тебя на станцию, она погибла на перекрестке.
Американец широко раскрывает глаза. Чтобы ему было понятнее, я разъясняю:
— Когда она умерла, я подумал, что это ты принес несчастье. Но это была случайность.
На глазах у Дэвида выступают слезы огорчения. Мне уже не хочется быть таким злым, но девица все держится за свою камеру, вынуждая меня доиграть роль мерзавца. Внезапно Сериз отрывается от нее и, глядя мне прямо в глаза, произносит:
— Как вы замечательно говорите, какой супер-мрачный взгляд на мир!
Только теперь я наконец разглядел ее лицо; молочная кожа, носик кнопкой и длинные волосы, как у героини немецкой сказки. На ней широкие одежды явно из гардероба шестидесятых годов: умопомрачительная рубашка, брюки с раструбами. На мгновение я окунаюсь в очень светлые глаза. Пока она прячет свою камеру, я, терзаемый совестью, оборачиваюсь к Дэвиду:
— Извини меня, но эта смерть так ужасна, неожиданна…
И тут я соображаю, что полуденная жара спала, — что газета закрыта до конца августа и что, вместо того чтобы брюзжать в одиночестве, я мог бы распить несколько бутылок пива в их компании.
Вечер заканчивается у меня, в квартире с настежь распахнутыми окнами, куда струится теплый летний воздух. Мы слушаем босса-нову. Сериз скручивает сигарету с травкой. Она спорит с рухнувшим в кресло Дэвидом, который уверяет ее, что раньше было лучше. Девятисотые годы представляются ему неиссякаемым источником воображения. Студентка возражает, что в те времена уже обличали декадентство, что художников-новаторов не замечали, а на шахтах эксплуатировали детский труд. Затем она сообщает, что голодна, и я веду ее на кухню. Она с улыбкой смотрит, как я готовлю ей бутерброд. Во втором часу ночи Дэвид заявляет, что идет спать. Сериз приближается и шепчет мне на ухо:
— Я могу остаться? А то метро уже закрыто. Меня бы это выручило.
Пораженный, я бормочу:
— Да, конечно… Разумеется…
Она довольно холодно отвечает: «Спасибо», после чего безмятежно целует американца, и за тем закрывается дверь.
Можно подумать, что она сделала мне предложение. Но, объективно рассуждая, она попросила только о ночлеге. Может быть, она имела в виду диван в гостиной. Пока я перебираю в уме гипотезы, Сериз возвращается ко мне с несколько отсутствующим видом:
— Я пойду спать. |