И никогда он не был другом ее отца, скорее наоборот. Хотя отец и получил Пулитцеровскую премию за свои вьетнамские репортажи, но к тому времени слава и бурбон сделали его дряблым и размагнитили.
«Старый боевой конь», – говаривал он, потягивая первый за день хайбол в баре четырехзвездочного отеля «Ледуайен», окруженный раболепной толпой мелкокалиберных журналистов. Сидя в баре, отец находился в центре внимания, расточая виски и анекдоты, а она – тихая, испуганная и всеми забытая – старательно отводила глаза от этого зрелища, предпочитая разглядывать крутившиеся над головой лопасти вентиляторов.
Старый боевой конь, старый газетный волк, сорокашестилетний выпивоха. Ее отец, живая легенда, великий Сэм Хантер, перед которым преклонялся весь тамошний журналистский корпус. В те дни он больше полагался на стрингеров и помощников. Раз в неделю отец брал такси и отправлялся в то место, которое называл «фронтом».
Среди компании, собиравшейся в баре, был и молодой фоторепортер. Он был французом, а привел его сюда австралиец, корреспондент ЮПИ. Паскалю Ламартину исполнилось двадцать три, эта командировка в Бейрут была для него уже третьей. Женевьева видела его снимки и восхищалась ими. Сэм Хантер тоже видел и сразу же объявил их хламом.
«Фотографии? Да кому они к черту нужны! – было его любимым припевом. – Избавьте меня, ради Бога, от этих пиявок с «лейками» на шее! Один репортаж стоит тысячи фотографий, вот что я вам скажу. Сегодня от этого барахла балдеют, а завтра забывают. А вот слова запоминаются. Они откладываются в проклятой башке проклятого читателя. Запомни это, Женевьева».
Неприязнь оказалась взаимной, и Женевьева сразу поняла это. Когда француза представили, он пробормотал что-то вежливое и встал чуть поодаль от толпившейся в баре компании. Какой-то придурок выдал очередную идиотскую шутку, и ее отца понесло.
Француз смотрел на него непроницаемым взглядом. Он даже ни разу не заговорил, но Джини чувствовала, как внутри Ламартина клубится неприязнь. Тогда она была очень молодой, очень наивной и очень любила своего отца. Лопасти вентиляторов продолжали вращаться, отец разливался соловьем, а у Джини сжималось сердце. Молодой француз стоял с каменным лицом, не произнося ни слова. Он даже не пытался скрыть владевших им чувств.
Теперь, сидя в редакторской столовой, Джини буквально кожей чувствовала эту атмосферу тогдашнего Бейрута. Английские официанты подавали им английский обед, а она ощущала запахи Бейрута: меда и пирожных, арахиса и молотого кофе, пороха и пушечной гари. Николас Дженкинс говорил без умолку, но его слова заглушал другой, более настойчивый звук – шум бейрутских улиц.
Автоматные очереди и крики уличных торговцев, скрип закрывающихся ставней, неожиданная дробь летнего дождя, западные песни, несущиеся из дискотек, громовые раскаты бомбовых взрывов и встававшая следом стена арабских завываний. Бормотание мужчин, сидевших рядом с ней в редакторской столовой, едва-едва доносилось до Женевьевы, словно далекие раскаты грома за миллион километров отсюда.
В те дни она пыталась представить, что будет, если Паскаль не вернется. Она мысленно видела падающие на него бомбы, ей чудились снайперы, она многократно переживала его воображаемую смерть. Она считала секунды, прислушиваясь к звяканью стаканов в баре, шагам прохожих на улице, шепоту на иностранных языках. Но затем дверь открывалась, и входил Паскаль. «Скорее, милая», – говорил он, а может, это говорила она: «Пожалуйста, поскорее, милый!»
Туманные сумерки, сквозь закрытые жалюзи пробиваются отсветы неоновых огней. Она до сих пор чувствовала запах его кожи, помнила его взгляд, ощущала прикосновение его рук. «Господи, неужели я никогда не забуду этого?» – подумала Женевьева, закрыв глаза.
Все это было много лет назад, в другом городе, в другой жизни. |