И наконец я нанес визит доктору Видеману — сыну мангеймского палача, который сегодня сам стал палачом, унаследовав это ремесло по закону, все еще действующему в Германии.
Вообще в Германии к палачам не относятся как к париям и изгоям общества. Это, несомненно, связано с тем, что казнь, совершаемая мечом, в чем-то сродни деянию воина. У палача даже есть свое место на социальной лестнице общества: он последний среди дворянства и первый среди буржуа. Во всенародных шествиях он идет между дворянством и буржуазией.
Как-то, не помню где, я рассказывал о причине такого почета. Однажды на бал-маскарад в императорском дворце проник палач в великолепном наряде и во время кадрили коснулся руки императрицы.
Узнав, кто это был, император, дабы загладить оскорбление величества, пожелал, чтобы тот, кто сам рубит головы, был обезглавлен. Палач, однако, не растерялся.
— О миропомазанное величество, — сказал он, — отрубив мне голову, ты не отмоешь этим руку императрицы, задетую рукой палача, то есть существа, которое людское презрение ставит на самую последнюю ступень общественной лестницы. Дай мне дворянство — и позора не будет.
Император задумался на минуту и сказал:
— Хорошо. С сегодняшнего дня ты будешь последним из дворян и первым из буржуа.
С тех пор место палача в обществе считается в Германии таким, как это решил сам император.
Но Мангейм связан у меня и с другим воспоминанием. Путешествие, поиски и исследования — все это я совершал в обществе бедняги Жерара де Нерваля.
Это было в 1838 году. Тогда у него не было еще заметно никаких признаков психического расстройства. Однако для его друзей было очевидно, что граница между его мечтаниями и сумасшествием слишком слаба, и иногда в своем воображении он уносился далеко от земли.
Я же был весьма далек от того, чтобы догадаться, что все идет к тому, и, обладая логическим складом ума и приверженностью к основательным доводам, вел с ним бесконечные споры, которые прерывались одними и теми же словами, оказавшимися не просто пророчеством, а реальностью: «Мой дорогой Жерар, вы сумасшедший!»
Он улыбался своей кроткой улыбкой и говорил:
— Дорогой мой, просто вы не видите того, что вижу я. И я упорствовал, желая, чтобы он мне показал то, что он видит.
Он пускался в рассуждения, настолько изощренные, настолько утонченные, что эти умозаключения напоминали мне клочья облаков, которые ветер разгоняет в разные стороны: они принимают форму то горы, то равнины, то озера и в конце концов исчезают и рассеиваются как дым.
Два года спустя бедняга совсем помешался. Но его сумасшествие было тихим, поэтическим и мечтательным — состояние, близкое к его обычному поведению. В его мозгу нарушилась граница, о которой я говорил — вот и все.
Однажды ко мне зашел наш общий знакомый.
— Что случилось? — спросил я, не дав ему раскрыть рта.
— Сегодня утром произошло большое несчастье!
— Какое?
— Нашего бедного Жерара нашли повесившимся.
— Где?
— На улице Старого Фонаря.
— Самоубийство или убийство?
— Не знаю. Он провел ночь в одном из притонов на этой гнусной улице, и сегодня утром его нашли висящим на веревке от кухонного фартука, привязанной к оконной решетке.
— Давайте осмотрим место происшествия.
— Ну что ж, моя коляска стоит у дверей. Идемте; И мы отправились.
Между площадью Шатле, по-моему, и ратушей тянулась ужасная, наполненная смрадом грязная улица, служившая сточной канавой для зарешеченного водостока, в который во время дождя вода настоящим водопадом низвергалась по липким ступеням лестницы. Вдоль этой лестницы тянулись железные перила, на которых сидела каркающая ворона, принадлежавшая слесарю. |