Даже румяный, тридцатидвухлетний здоровяк, любивший выпить, пожрать и посмеяться, князь Репнин, осведомленный уж давно о том, кто правит Русью, сидел, точно кипятком обваренный: страдал и чуть не плакал. Шереметев же, оловянную державший кружку с горячим сбитнем, даже и не замечал, как пальцы сильные его так надавили на олово, что оно скрипит и сбитень течет на скатерть. А Лже-Петр все говорил и говорил, и речь его становилась все язвительней, обидней. Но ни словом не поминал он, как набросились на него тогда, при Нарве, в домике Данилыча, словно позабыл тот случай.
- Ах, негодяи! - говорил Лже-Петр с насмешкой. - Ничего доверить вам нельзя. Только отлучился царь от войска, за порохом поехал в Новогород да за провиантом, а уж им неприятель афронт великий учинил да с такими силами малыми. Я ж на помощь шел с двенадцатью тысячами войска свежего...
Но наглому, бессовестному глумлению самозванца над военачальниками пришел конец: не вставая, не поворачивая головы, лишь замахнувшись коротко, но скоро, тяжким оловом посудины, врезал Борис Петрович Лже-Петру, не разбираясь, куда и метил, прямо в висок самозванца. Будто подавился Лже-Петр последним словом, глаза распялил, руку к виску поднес и со стула, точно мешок, полунабитый отрубями или горохом, сполз на пол.
Данилыч, Репнин кинулись к упавшему. Дорогой Меншиков уж и кровь разглядел, что сочилась из разбитого виска. Недовольно головою покрутил, наклоняясь над лежащим:
- Ах, поторопился ты маленько, Борис Петрович! За сие твое проворство не избежать и казни. Сие не кулаками царя тузить - он, вишь, уж и позабыл про потасовку ту...
Но Шереметев громко стукнул по столу все тем же бокалом оловянным. Сам, с выпученными оловянными глазами, смотрел куда-то в угол:
- Не вякай! Убил - отвечу! Не убил, а токмо ранил - он ответит. Хватит нам под самозванцем жить. Пыткой страшной, лютой попытаем Шведа. Все он нам расскажет, доподлинную правду из него изымем.
Данилыч и Аникита засуетились, забегали. Принесли и льда, и тряпок чистых, чтоб голову ими обвить, уксус принесли, давали нюхать, терли ему грудь, и наконец вздох облегчения раздался одновременно со вздохом раненого. Лже-Петр открыл глаза, покрутил ими в разные стороны, как филин, и довольно отчетливо сказал:
- Что, изменники, убить меня хотели? Да я ж вас... колесую...
Но договорить Лже-Петру не дали. Алексашка и Репнин уж крутили ему руки, приподнимали с натугой большое его тело на тяжелое, с высокой спинкой кресло, Борис же Петрович голосом гремел в сенях, требуя от холопов, чтобы скорей из каретника или с конюшни тащили вожжи. Приказание такое было исполнено немедля, притащили и жаровню с рожном железным и огромными клещами - все, как воевода приказал. Угли в жаровне, правда, нужно было ещё хорошенечко раздуть, чем и занялся Данилыч. Вести допрос собрался сам Борис Петрович. Морщился, ибо дело на плечи взваливал свои нешутейное, да и не приятное совсем, но зело таки нужное.
Лже-Петр, связанный по рукам и ногам, на страшные приготовления взирал без крика, понимая, что воплями делу не поможешь, а только усугубишь беду. Только бормотал что-то себе под нос, ворочая круглыми глазами туда-сюда. Жаровня стояла прямо перед ним, и видел Шенберг, как рожон да клещи, как бы впитывая в себя огонь углей, становятся все краснее, ярче. Он был солдатом и, давая обещание отправиться в Россию, предполагал и такой для себя исход. Радовало майора сейчас лишь одно: он погубил под Нарвой русских, и теперь любимый его король войдет на земли московитов смелой, твердой своей ногой.
Шереметев не стал брать в руки ни рожна, ни клещей, не стал трясти ими перед лицом того, кто два года почитался первым человеком в его стране, помазанником, он просто склонился к его уху и негромко так сказал:
- Ну, видишь, и у нас, русских, маленько разуму нашлось. Поосторожней дело б вел, потоньше, может, и не случилось бы с тобой такой прорухи. Но уж больно ты за нас ретиво взялся: тут тебе головы стрельцам руби безвинным, тут и Авдотья, тут и брадобритье. |