Ночами, когда горела Москва, в Китай-городе и в Кремле было светло как днем. Шляхта веселилась, ругалась и спорила, делила добычу и бахвалилась. Пировали в боярских хоромах, царских и митрополичьих палатах, монастырских трапезных и на подворьях, взламывали амбары и кладовые…
Затворившись в молельне, Мстиславский крестился истово, отбивал поклоны перед образами, шептал:
— Прости, Господи, коли повинен я. Но не желал смертоубийства и не по моей подсказке Москву пожгли. Не я ль к миру взывал? Ан не приял люд мои увещевания. Пожарский гордыней обуян. Кабы он к послушанью склонился, может, и не случилось такого разора…
Багряные языки плясали на стенах молельни, отражались в иконах, розовым цветом светились лики святых. Страшно князю Федору Ивановичу суда людского, но еще страшнее суда Всевышнего. Ведь не миновать его, как не миновать всяк живущему, когда пробьет смертный час. Но отчего забывает человек о том? В суете сует мысли о земном…
И снова думы потянули князя на круги жизни: отчего Москва Владислава не приемлет? Может, ляхи в том повинны? Вели себя ровно разбойники, бесчинствовали, даже к боярам без почтения и к Церкви Православной. Ко всему своенравство Гермогена. В проповедях ляхов проклинает, а с ними и короля.
Скрипнула дверь, заглянула княгиня:
— Гонсевский со Струсем в горнице.
— Вели вина подать, — недовольно сказал Мстиславский и пошел к гостям.
Скинув кунтуш, Гонсевский мерил горницу шагами, а Струсь, усевшись на лавку, вытянул ноги, зевал. При появлении князя гетман остановился, сказал с укором:
— Не ты ль, боярин, сулил усмирить москалей словом, да едва ретировался? А кто, как не ты, уговор с коронным подписывал?
Мстиславский будто не слышал:
— С жалобой к тебе, гетман: гусары на моем подворье клети пограбили, окорока и меды унесли.
— О чем речь твоя, боярин? Добро, хоромы уцелели. Весь город выгорел, а ты о своем слезу роняешь.
— То, боярин, мои гусары провиант добывали, — хохотнул Струсь.
Внесли свечи. Гонсевский удивился:
— К чему? Вон какой фейерверк раздули рыцари, — и указал на оконце.
Струсь бокал поднял:
— За победу нашу, панове!
Выпили. Гонсевский спросил:
— Известно ли тебе, боярин, что по Владимирской дороге подходит к Москве рать москалей, тысяча им чертей?
— Новость не из радостных, гетман. А еще жди Ляпунова с ополченцами да Трубецкого с Заруцким и Маринку со своим воренком…
— Нет, боярин, — Гонсевский постучал кулаком по столу, — мы преподнесем москалям славный урок.
— Чтоб им пусто было, — поднялся Струсь. — Пойду обрадую своих гусар, вот уж разгуляются они…
Выпроводив гостей, Мстиславский подпер ладонью голову, долго сидел молча. Вошла княгиня, посокрушалась:
— Случилось чего, князь Федор?
— Земство на Москву ополчилось, княгиня. Ну как побьют ляхов и спросят нас, зачем Владислава на царство прочили? И сошлют нас в глухомань. — Обнял жену. — Пущай холоп шубу несет, к Гермогену, на Кирилловское подворье схожу.
— Не доведи Бог, ляхи — воры — ив Кремле обидят, а уж в Китай-городе как пить дать.
— Кирьян с Семкой со мной будут, а у них кулаки пудовые…
Идти было недалеко, но Мстиславский брел медленно, с трудом, ибо шел он на поклон к опальному патриарху. В душе князя тлела ясалкая надежда, авось сыщет он у патриарха поддержку.
Гермогена застал за скудной трапезой. Он размачивал в воде ржаные сухари, жевал медленно. Тлевшая в углу лампада тускло освещала лик Христа, маленькую, шага в четыре, келью, одноногий столик-налой и голую скамью. |