Открылись городские ворота, и ударили ратники Истомы Пашкова.
Крушит топором Акинфиев, ломят ватажники скопом, гнутся стрельцы. Играючи, весело рубится Истома Пашков. Уже овладев огневым нарядом, прорываются к воеводскому шатру братья Ляпуновы. Под Воротынским коня убило. Подвели другого. Видит князь, не устоять, гибнет войско. Прорвался с малым отрядом, ушел от погони…
Еще не остывшие от недавнего боя, собрались болотниковцы в хоромах елецкого воеводы. Казачий есаул Кирьян и Артамошка Акинфиев сидят в обнимку. Прокопий Ляпунов Сунбулова по спине похлопал:
— И зачем ты, Григорий, за Васькой Шуйским тянулся?
За Сунбулова Захар Ляпунов ответил:
— Приценивался.
Истома Пашков, довольный, потер ладони, сказал:
— На Тулу выступаем, атаманы. Теперь воевода Воротынский до самой Москвы не опомнится.
— Достанем и там, ядрен корень! — воскликнул Акинфиев.
Сунбулов выкрикнул:
— Быть твое. Истома над нами старшим!
Ляпунов нахмурился: «Вишь, Гришка к Пашкову в дружбу навязывается». Однако вслух иное сказал:
— Давай, Истома, старшинствуй!
Многотысячное, с превеликим трудом собранное на Москве воинство, блистая доспехами и медью пушек, красуясь конными и пешими стрелецкими полками, равно ряжеными боярами в окружении челяди, гремя в литавры, в трубы дудя, тронулось из Первопрестольной на Калугу.
А следом в закрытой карете обозом возов в тридцать и с дворней ехал главный воевода Иван Шуйский, единоутробный брат самого государя.
Был Иван и обличьем, и характером схож с Василием, только годами помоложе, к ратному делу тяготения отродясь не имел, потому и милость царскую, быть главным воеводой, воспринял с неохотою.
Попасть в Калугу Иван Иванович не спешил, еще успеет повоевать. Дальнюю дорогу растягивал. В городах и селах вершил суд и расправу без жалости. По его указу жгли и разоряли избы крестьян и холопов, секли смертным боем мужиков и баб.
Там, где прошло царево войско, раскачивались на ветру повешенные, тлели в петлях, клевало трупы воронье, — смрадно окрест…
Летели впереди войска слухи, и народ разбегался, искал защиты в лесах.
Нелюдим и мрачен Иван Шуйский, нахохлился, ровно сыч. В карете тряско и неуютно. Сейчас бы в Москве, оттрапезовав, завалиться на мягкое ложе… То-то сладко!
В душе зависть к брату Дмитрию и племяннику Михайле Скопин-Шуйскому, воинство им еще не собрали. Из замосковских городков отписываются, на бедность сетуют, оттого и с присылкой служилых людей медлят. Видать, еще долго Дмитрию и Михайле дожидаться воеводства. Покуда же Митька голубей гоняет, а Михайло по девкам шастает.
На четвертые сутки к вечеру в деревеньку въехали. Челядь княжеская из избы бабу с детишками выгнала, вениками из веток стены обмели, землю хвоей устлали, чтоб дух здоровый был. Влез воевода Шуйский на полати в одной рубахе исподней, растянулся, наслаждаясь, — в карете ноги затекли. На время даже забыл, на какое дело послан. Вдруг вспомнил и на душе сделалось тревожно. Мысли о Болотникове точили Шуйского. Вот те и холоп! Страшит князя Ивана Ивановича воровское войско. Еще не знала российская земля такого многолюдного скопления восставшего народа: холопы и крестьяне, люд посадский, казаки и стрельцы беглые, а поди ж, осилили Трубецкого и Воротынского.
Воевода ворочается на полатях, скрипит зубами, не поиметь бы позору.
Нет уж, он, дай только в Калугу войдет, а уж оттуда ни шагу не отступит. Дождется, когда Дмитрий и Скопин-Шуйский против воров пойдут. Тогда они и возьмут Болотникова в клещи, с одной стороны он, князь Иван, с другой — Дмитрий и Михайло…
Спал воевода тревожно. К утру крепкий сон забрал, и никто его не стал нарушать. Пробудился, когда солнце четверть неба обогнуло. |