Спор вновь разросся, и кто-то (не тот ли умник, что словарь раздобыл?!) удрал на улицу – искать подходящий тесак…
– Ну, сперва по махонькой!
Дверь под напором мощной пружины захлопнулась за вами.
Странно! – в комнату купец гостей сразу не повел. Задержался в куцем предбанничке, нырнул с головой в тумбочку-раскоряку; зазвенел посудой.
Назад выбрался с графином и тремя плохо вымытыми стопками.
Как и разлить-то по стопкам исхитрился, в тесноте? – бог весть!
– С почином, господа ссылочные!
Коньяк.
Мама моя родная! – коньяк, шустовский!
Разом ударило в голову. Не от хмеля, от памяти. Ах, Кус-Крендель, поселение сволочное, здесь ли коньяки пивать?! Купец ты милый, хитрый лисовин, что ж ты еще для нас припас?
– А теперь милости прошу в горницу!
И на пороге, войдя первой, ты едва впервые не узнала, что означает – обморок.
Посредине комнаты стоял рояль. Кабинетный, глянцево-белый, он здесь выглядел не более уместно, чем конголезский гиппопотам в кресле у дантиста. Рояль – и вертящийся табурет из металла перед ним.
– Ерема… – пробормотала ты, плохо понимая, что говоришь и зачем говоришь. – Ерема, сукин ты сын… откуда?!
– Из Мордвинска, – стесняясь, буркнул купец, горячо дыша тебе в затылок. – Позапрошлым летом расстарался. Понимаешь, шиш лесной… сам играть не обучен, а как увидал разок, на аукционе – так и прикипел душой. Желаю, и все тут! Вот и решил: сдохну, а приобрету. Как сюда на перекладных вез, как телеги из грязи на руках выволакивали, как грузчикам-амбалам по ассигнации в рожу совал, за заботу-пахоту – о том сказывать не стану. Было, да сплыло. Ан привез, поставил… поставил!
Он замолчал, сопя.
Высморкался в платок.
– Довез, шиш лесной. Не спортил. Флигелюшку заради него выстроил. А бренчать некому… и научить некому. Разве што доча моя – так ведь она в Мордвинске, в пансионе!.. сюда, почитай, раз в год заезжает…
Ты кивнула невпопад.
Прошла к роялю; погладила холодный бок.
Ах ты, мой милый, мой хороший…
– Сыграй, а? – тихо попросили за спиной. – Уважь ради праздничка!
– Что ж тебе сыграть, Ермолай Прокофьич?
Коньяк огнем играл в жилах, веля забыть, забыться, откинуть крышку – и…
Откинула.
Прошлась по клавишам.
"Сыграем в четыре руки?!" – холодным ветром плеснуло ниоткуда.
– А што хошь, то и сыграй. Романс, што ли?.. душевный…
– Романс?
И пальцы сами вспомнили, а голос едва не сорвался, едва не слетел пуганым петухом, где хотел парить соколом – но не слетел ведь все-таки!
Правда, Княгиня?
Правда.
– Я Вам не снилась никогда.
Зачем же лгать? – я это знаю.
И с тихой нежностью внимаю
Решенью Вашего суда…
Невозможный, небывалый зверь ворочался под лаской твоих рук.
Вибрировал всем своим чудесным телом, и в подушечки пальцев искренне вливалось тепло прошлого, тепло былых дней, когда жизнь сверкала, а не кололась острыми гранями, когда слова сами складывались в песню, чтобы вырваться из клетки небытия…
Чем не взыскательная публика: конокрад, едва не отдавший жизнь за рябую девку да за лешатого парня – и лихой купчина, раз и навсегда влюбившийся на торгах в белый рояль?!
Найдешь ли лучше?!
– …О чувство ложного стыда! -
Тебя я стала ненавидеть,
Когда, боясь меня обидеть,
Вы вместо «нет» шептали «да»…
Зверь расстраивался, грустил, норовил заурчать поперек, водил впалыми боками – но ты не позволяла зверю баловать. |