Изменить размер шрифта - +
На нем были такие же джинсы, что и десять лет назад, может быть, даже те же самые. В бороде у него сквозила седина. Как летит время. – Очень интересно!

– Да, – повторил я. – Очень интересно.

Гудфройнт посмотрел на меня, и в его взгляде промелькнуло едва уловимое выражение неуверенности.

– Ну хорошо, – сказал он. – Тогда… Тогда еще раз всего хорошего! До свидания, Артур! – И он повернулся и зашагал прочь.

Я проводил его взглядом, наблюдая, как уплывает, покачиваясь, вязаный свитер. Потом он повернул за угол и исчез. Испытывая что-то напоминающее угрызения совести, я побрел домой.

А потом, вскоре после этого, я уехал. Я пожал руку Берхольму, ловко, обманным движением ускользнул от объятий его жены и погладил девочек по белокурым головкам. Я уезжал в один из тех дней на исходе августа, когда по слабым магнитным возмущениям в атмосфере чувствуешь, что все скоро кончится. В такие дни замечаешь, что цветы еще не завяли, а осы и жуки еще хлопочут, но трудно отделаться от некоего смутного беспокойства. У каждого года есть в запасе такой день, он настает внезапно, и никто не знает, откуда он берется и почему. Может быть (но ты, наверное, уже заметила, что я просто оправдываюсь), именно поэтому я так спешил уйти и ушел, ни разу не обернувшись, так и не попытавшись сказать Берхольму что-то важное. Если бы я знал, что мне больше не суждено его увидеть, что это наша последняя встреча, – что тогда? Откуда мне знать! Стоит подумать о том, что уходит невозвратимо, что упущено навсегда и не вернется, пока этот огромный, загроможденный звездами космос не растворится в ослепительном сиянии, как оказываешься на грани безумия. Если бы я по крайней мере обернулся! Я точно знаю, моя память сохранила бы этот последний образ Берхольма, стоящего на пороге и глядящего мне вслед. (Не подмигнул ли он? Нет, это было бы не в его стиле.) Конечно, в моем сознании живо множество его образов, но именно этого, самого главного, не хватает. Моя коллекция без него неполна и обречена остаться неполной.

Мой поезд отходил только через несколько часов, поэтому я пошел на кладбище. На могилу Эллы. Я не бывал там со дня похорон и не раскаиваюсь в этом. Меня ожидал лишь надгробный камень. Прохладный, в темных прожилках мрамор с выложенными на нем золотыми буквами именем Эллы, датами рождения и смерти, и ничего более. Ну хорошо, что же я думал там найти? Не знаю. Но это был всего лишь камень, и только, и мне было непонятно, какое отношение он имеет к Элле. Разумеется, где-то под этими поблекшими цветами покоились несколько деформированных костей и череп с дырой причудливых очертаний; плоть, которую Элла некогда носила с собой. Ну и что же? Как этот вздор, эта горстка шутовского сора смеет притязать на то, что когда-то была Эллой? Здесь явно произошла ошибка, недоразумение, в этом нужно было разобраться. Может быть, я когда-нибудь разберусь, когда-нибудь потом, позднее. А может быть, совсем скоро. Я повернулся и медленно побрел прочь, мимо бесконечных колонн отдающих салют надгробных камней. Сплошь заурядные имена! Мы думаем, что в смерти есть что-то таинственное, но она столь же обыденна, как телефонная книга. Почти все камни были новенькие, хорошо отполированные и усердно блестели на солнце. Но было и несколько полуразрушенных, изборожденных временем и непогодой, увитых плющом и почти красивых.

После каникул во Флоренции (разочарование, жара, смрад, полуголые, волосатые туристы) я вернулся в Ле-Веско. Начался мой последний курс, и на дальнем его конце распростерлась зловещая тень экзаменов. Финзель постарался раздуть их до невероятных размеров; еще в начале года он прочитал нам длинную лекцию, изобиловавшую эпитетами «важный» и «решающий». Вскоре после этого деревья сбросили первые использованные листья, а их кроны окрасились в сотни оттенков желтого. Долговязые крестьянские дети, сопровождаемые угрожающего вида бурыми псами, гнали на пастбище в долину равнодушно моргающих коров.

Быстрый переход