И тогда он принимался тормошить жену. Пытался разжать ей зубы, чтоб влить лекарство. А потом понял — стучит его собственное испуганное сердце.
— Мать! На што мине единым покинула? Как я без тибе? Жисть-то давно опаскудела. Возьми с собой, — просил лесник.
Губы Макарыча застыли в крике. Он мог перенести многое. Но почему смерть разлучила их? Почему забрала ее раньше? Макарыч взял в руки голову жены. Ох, как она тяжела! Много, знать, забот унесла с собой. Много дум. Плотно сжаты губы. Смерть тяжкой была. Да и брови сдвинуты. Будто осерчала на кого перед кончиной.
— Марьюшка, радость моя последняя! Невенчанная зорька моя. Покинула! Разе знамо было, што видел впослед тибе? Ить и не ведал об том. Думал, все по добру будет, как всегда, а оно вона… Ты-то, касатка, не пожалилась. Хочь верно чуяла. Умолчала. И я-то! Эх! На што мине ноне морока? С тобой жисть была. А без тибе?
Лицо жены смерть сделала строже, печальнее. Не обезобразила. Лишь подчеркнула тенью каждую морщину. Сказав о пережитом, прожитом. И поставила точку.
Лесник опустил голову жены. На руки ему коса упала. Обвила ее тяжелым кольцом.
— Не печальси. Чую, смертушка нас вот-вот повенчает. В пару скует.
Макарыч встал. Шатаясь, к столу подошел. Потом снова к жене вернулся. Перенес ее на лавку. В изголовье свечу зажег:
— Токо так и дано тибе было упокойной при мине побыть. Все ты што-то хлопотала. Ноне не ведай боле забот. Спи…
Лесник не видел, как морозную ночь сменило утро. В изголовье покойной дремал Христос. Грел у свечки руки. Да обалдевший от горя Жак смотрел на хозяйку. Псу было жаль ее. А потому он едва сдерживал визгливый крик.
Макарыч долго не отходил от Марьи. В вечном сне своем она была такою же спокойной. Лицо осталось прежним, будто и вовсе не коснулась его смерть. Вроде просто прилегла отдохнуть. Вот только руки побелели, да и пальцы синевой тронулись, как помороженные.
Макарыч полез на чердак. Сюда, кроме него, редко кто заглядывал. Здесь под сеном, что для коня косил, вот уж десяток лет гроб прятал. Сам себе его ладил. Доски сушил, подбирал одну к одной. Думал, коли в дому кончиться доведется, Марье про гроб сказать. Да только пережил он ее.
Гроб пах тайгой, летом, солнцем. Будто не для печали был сделан. Макарыч нет-нет да и примерял его иногда — удобно ли сработал? Полежит, полежит в нем и довольный встанет. Один раз даже уснул. Видно, смерть, увидев такое, испугалась. Вот ведь как не боится ее человек. И стороной обходила…
Макарыч вытащил гроб. В дом его понес. Тот плотно к спине прижался. Лесник, заметив то, буркнул:
— Сибе ить ладил. Ноне Марье моей служить зачнешь. Эх, жисть, худче собачьей…
А вечером, когда стемнело в избе, сидел Макарыч у изголовья покойной. Тихо, тихо шептали состарившиеся поблекшие губы:
— Ноне разлучимси ненадолго. Жди к сибе скоро. А там прими сызнова, не забидьси, что ождать надоть. За то время обиды прости, што при жисти от мине имела. Худое закинь. Жди по-светлому, как любил я тибе. Просказать про то, кады вживе была, не мог. Да разе смогу как надобно? — Макарыч умолк. Душа с разумом спорили. Не верилось в смерть Марьи. — Касатушка ты моя, горемыка сиротелая. Нешто забидил, што дожить до возврату мово не схотела? Ни тепла, ни добра, ни ласки не познав, ушла. А на каво мине покинула?
Никому ить ноне не нужон стал. И тибе тож… Шатуном исделала. Жисть моя лютой зимой повернулась. Ить так не поведал, как любил тибе. Глазыньки твои от беды до смертушки стерегли мине. В виденьях ставали, в болестях лечили. В единых руках твоих заботу с лаской спознал. В сердце твоем добра на детей и внуков много было. Да судьба обошла. Не дала никого. А уж как бы ты их пестовала, как берегла б! Вот только саму тибе нихто уберечь не сумел. Не доглянул и я…
Макарыч опустил голову, закрыл лицо ладонями. |